Ник Кейв - И узре ослица Ангела Божия
Пожалуйста, Иисусе, не злись на меня. Прости меня, что они Тебя побили. Мне тоже было больно. Сперва они повелели мне любить Тебя, а теперь изгоняют Тебя прочь. Этот мир слишком жесток для нас.
А Твой мир, он на что похож? Там, должно быть, красиво и тихо. Все друг друга понимают и не задают вопросов. Ты возьмешь меня туда? В Твой прекрасный мир?
Бет снова замолчала. Я услышал, как ее шаги сначала стали удаляться, а затем поспешили обратно.
Бет торопливо зашептала:
— Они едут сюда! Прошу тебя, Иисусе, оставайся здесь. Не говори ничего.
Слушай. Мемориальная площадь. Накануне праздника. Я буду тебя ждать.
Я услышал шум машин — их было снова две, — заскрежетавших тормозами перед мостом. Затем тяжелый топот бегущего взрослого человека.
— Бет! Бет! Это папа! С тобой все в порядке? — закричал Сардус.
Затем раздался звук других шагов, еще более тяжелых, но медленных. И ужасное поскрипывание колес.
— Отпусти ее, Сардус Свифт, — раздался скрипучий женский голос. — Дело зашло слишком далеко! Нет! И не протестуй, Сардус. Если ты не можешь уследить за ребенком, мы найдем того, кто сможет. Хильда, посади ее в машину.
Она будет сегодня ночевать у меня.
Я услышал, как шаги удаляются, но скрип колес и одна пара ног, тех, что топали особенно громко, задержались ненадолго. Другой женский голос, глубокий и выдающий невероятную глупость его обладательницы, протянул: — Ну что, Уильма, теперь–то ты мне веришь? Или все Христовы невесты разгуливают по ночам полуголые, так, что ли?
— Заткнись, дура! — ответила змеиным шепотом Уильма Элдридж и прибавила к этому слова, от которых мурашки побежали у меня по коже: — То, что мы застигли кого–то у девочки в комнате прошлой ночью, не так уж и важно. Что случилось, то случилось, этого не изменишь. А важно, дубина, чтобы никто об этом не проведал. Сейчас об этом знаем только ты да я, а это значит, что если еще хоть кто–нибудь намекнет на то, что он тоже в курсе, то мне нетрудно будет догадаться, кто разинул болтливую пасть. Я ясно выражаюсь? И поверь мне, Хильда, я сотру тебя в порошок Понимаешь? А теперь кончай стоять тут как истукан и вези меня к машине.
Я дрожал в щели, слушая, как удаляется скрип колес — тик тик тик сквик, тик тик тик сквик. Наконец заговорщицы присоединились к остальным, взревели двигатели, и машины поспешили прочь. Прочь. Прочь. Знаете, иногда Бог напоминает мне добродушного великана, которого никто не понимает. Он живет на другой стороне горы в одиночестве, потому что друзей у Него нет. Все, кто живут в Его тени, страшатся и ненавидят Его, но иногда Он совершает очень добрые поступки: например, прогоняет дождевую тучу, которая собралась промочить гуляющую принцессу. Но люди видят только Его дурную сторону, например, когда в печали и отчаянии Он стирает с лица земли город–другой. Но если бы они захотели и постарались увидеть Его хорошую сторону, ободрить Бога, подружиться с Ним, попросить Его прийти в город и пожить вместе с ними, тогда Бог перестал бы печалиться и отчаиваться и у Него исчезли бы причины, чтобы обижать людей. Но нет, люди даже и не пытаются. Вот вы, скажем, хоть раз пытались?
Приведу пример. Топи, вот эти самые топи, представляют собой круглый участок земли, так густо покрытый растительностью, что в ней глохнет любой звук.
Сделайте несколько шагов в глубь болот, и вы сразу обратите внимание на полнейшее отсутствие всяческих звуков. Я имею виду посторонние звуки, потому что у болот есть свой собственный язык — легкое урчание, тихое потрескивание, сдавленное дыхание. Но сейчас, когда я погружаюсь в круглую пасть пучины, мне важнее было бы слышать, как приближаются мои палачи, иначе я полностью перестану отдавать себе отчет в том, как идет время, и впаду в беспамятства Но я все же слышу их! Я слышу их!
И в том, что я слышу, тоже проявляется божественная красота. Вот послушайте.
Я слышу машины. Машины и пикапы. Я слышу гудки, я слышу, как газуют их мстительные моторы. О, это мои палачи. Мои убийцы. Они съезжаются к моей лачуге.
Прямо сейчас я слышу их крики, которые северный ветер приносит на топи — в мою крепость, окруженную стенами из древесных стволов, сплетенных между собой вьющимися растениями — приносят сюда, в мою подэфирную капсулу, заполненную грязью — в мою болотную вотчину — в мою душную конуру — в поглощающий меня кокон, в котором я таю — дюйм за дюймом.
Они застыли в замешательстве перед величием устрашающего вида стены, окружающей Гавгофу.
Ба–бах! Это они пытаются сломать ворота. Ба–бах! Они превратили одну из машин в таран, чтобы выбить их.
И тут я слышу грррохот. Слава Богу и Его великодушному сердцу.
Случилось две вещи: обе я предусмотрел заранее.
Во–первых, они выбили ворота.
Во–вторых, при этом они открыли все клетки. Я смастерил нехитрое устройство прошлой ночью: несколько кусков веревки и пара–другая шкивов.
Теперь им не поздоровится. Уж поверьте мне. Им не поздоровится.
Мои псы! Я слышу зловещую музыку их лая. Я точно знаю, что это мои собаки, а не их, потому что звуки, которые издают мои псы, не спутаешь ни с чем. Они не лают. Нет, они не лают. Вместо этого они визжат — леденящий кровь пронзительно–высокий звук — одна очень длинная и при этом очень громкая нота.
Когда мои псы голодны, то есть когда они алчут крови, они оскаливают кривые зубы и из самого нутра их искалеченных тел вырывается этот чудовищный звук.
Каждая собака берет свою особую ноту, так что все вместе это звучит словно какой–то потусторонний бесовский хор.
В воздухе веет яростью. Я даже отсюда это чувствую. У меня есть нечто вроде радара, который настроен на излучение зла. Мои псы испускают волны ненависти.
Очень опасные волны. И на этот раз они охотятся не за хомячком.
Охотники на человека. Вот каковы мои псы. Они кидаются вам навстречу из своих клеток.
На восточных склонах долины, уже окрашенных красками нового дня, убегающая ночь выпадает едва различимыми серыми крошечными кристалликами; в эту полумглу я и повлек, выбравшись из–под моста, свое истерзанное тело.
Оглядываясь назад, я не устаю изумляться тому, какую уютную норку, словно сотворенную рукой Господа, я отыскал. Не иначе, как Он сам воткнул свой палец в сырую землю. Он все предусмотрел заранее — и мое бегство от грозивших мне кар, и вытекающую из него необходимость затаиться. И скрыл меня за стеной из терний и колючек, непроходимой для всех кроме меня; может быть потому, что я и сам жил подобно шиповнику или чертополоху и шел по жизненным тропам, заросшим терниями и крапивой, с главой, увенчанной сплетенным из этих растений венцом.
Я стоял около ручья и отдирал толстых серых слизней от моего нагого тела. Меня растрогало, с какой отчаянной силой они цеплялись за мою кожу большими клейкими присосками и с каким мягким чмоканьем отделялись от нее.
— Наверное, от поцелуя ощущения примерно такие же, — подумал я, осторожно перекладывая слизней на расстеленный на земле носовой платок.
А еще я думал про Бет и про то, как она стояла на мосту у меня над головой в тапочках, и я представил себе, как ветер прижимал тонкое полотно ночной рубашки к ее телу. На какой–то миг я даже подумал о том, чтобы вернуться обратно в ту самую щель, но тут же отбросил эту мысль: ведь у меня оставалось не так уж и много времени перед тем, как горожане проснутся и начнут разъезжаться по своим делам. А к тому моменту я рассчитывал уже наверняка очутиться в пределах Гав–гофы.
Я связал вместе уголки платка и подвесил к пряжке ремня узелок, тяжелый от лежавшей в нем кучки живых поцелуев. Затем я пустился в путь вдоль ручья, а сразу за сахарным заводом свернул в поля, предоставив ручью виться в одиночестве вдоль края долины. Я приблизился к Гавгофе с востока: вместо главных ворот я воспользовался для проникновения в пределы моего Царства потайной дверцей, которую смастерил на тот случай, если кто–нибудь в мое отсутствие вторгнется в Гавгофу и устроит там засаду. Никакая предосторожность не может быть излишней в игре, где ставкой является твоя жизнь. Это одно из первых правил, которым научил меня Господь.
Потайная дверца была устроена очень просто: в слегка переделанную оконную раму я вставил лист ржавого железа — наподобие ножа гильотины. Если его приподнять, то образовывалась щель, в которую я проползал без особых неудобств. После того, как я снял с боевого взвода накидную сеть и падающие вилы — я ведь вам рассказывал про падающие вилы, не так ли? — конечно, не мог не рассказывать, это одна из моих любимых штучек — проще некуда, а какая убойная сила! — и прополз невредимый сквозь стену, и после того, как лист ржавого железа опустился за моей спиной, и ряды заточенных стальных спиц поднялись из земли, и все ловушки–сюрпризы были снова взведены, и я добрался до перегонного куба и наполнил бутылку остатками самогона, а затем подкатил две пустые бочки к стене для пущей прочности и разбросал повсюду груды холодной золы из топки, — короче говоря, после того, как все это было сделано, я беззаботно направился к старому «шеви», вскочил на капот, сделал заслуженный и продолжительный глоток «Белого Иисуса», задрал башмаки высоко в воздух, а затем с грохотом опустил их обратно на помятый бампер, а потом повторил это снова и снова — вверх–вниз, вверх–вниз, вверх–вниз. Затем снова приложился к бутылке «Иисуса», наклонился вперед, опустив голову между коленей, откинулся назад, пока моя спина не коснулась капота, поднял ноги вверх, позволил им упасть на бампер, наклонился вперед, откинулся назад, поднял вверх, уронил вниз, наклонился, откинулся, поднял, уронил. И так я раскачивался и смеялся, смеялся и смеялся, и пил, и катался, и падал, и смеялся, и смеялся, и смеялся, и смеялся и, наконец, сказал сам себе: — Молодчина, Юкрид! Они хотели тебя убить, еще как хотели, но у них ни хера не вышло. Совсем ни хера. Они просто обосрались, да, да, сэр, еще как обосра–лись!