Франсуа Нурисье - Бар эскадрильи
Я ее оценил еще в тот вечер 23-го декабря, когда мы все втроем ждали и смотрели первую серию «Замка». Она не высказывала тогда ни глупостей, ни любезностей.
Комплименты, адресованные Элизабет, были той заслужены. В остальном же у нее было выражение лица человека, видавшего и не такое (или способного видеть). У красавицы Жизель взгляд был трезвый. «Надо посмотреть продолжение», — сказала она. И еще: «Это как «Признания дамы полусвета» Абеля Эрмана, только злее». Она спросила меня:
— Это будет иметь успех?
— Огромный, — ответил я.
— Ну что ж, тем лучше для тебя, Бабета. Не забывай: ты мне обещала Венецию…
И повернувшись ко мне:
— Как подумаю, что не нашлось ни одного пройдохи, чтобы свозить меня туда!
Я принес тогда две бутылки шампанского, на которые Жизель Вокро посмотрела с усталым видом. Ее веки все время казались голубыми и прикрывали недовольство, отвращение, но любезность тут же ее оживляла. Она говорила о своей жизни — о жизни — с успокаивающей простотой. «Быть консьержкой…», — говорила она. Я чувствовал напряжение Элизабет, но также чувствовал, как с каждой минутой она тоже успокаивается. Я никогда не видел столько дружелюбия на ее лице, как в тот момент, когда она повернулась ко мне:
— Итак, я прощена?
Я возвращаюсь время от времени на улицу Ломон, иногда чтобы повидаться с Элизабет, иногда просто так. До двадцати лет обычно ходишь к друзьям без предупреждения; позже подобная непосредственность утрачивается. Когда я иду к красавице Жизели, я перехожу на противоположный тротуар, останавливаюсь, наблюдаю за окнами третьего этажа. У г-жи Вокро должно быть осталась со времен, когда она в отсутствие матери присматривала за зданием на улице Ульм, привычка наблюдать за приходящими и уходящими, так как она часто меня замечает, открывает окно, делает мне знак подняться. Ей кажется как нельзя более естественным мое подобное появление. Наверное, так же приходили к ней поболтать соседки со своими хозяйственными сумками в руке, постучав перед этим в форточку. Я принес на улицу Ломон несколько бутылок, и Жизель стала разделять мои вкусы. «О, вы прямо как Элизабет!» — только и сказала она. Она продолжает думать, что я «дружок» ее дочери, ее советчик, и она, я уверен, находит этот выбор плохим, но ценит мои визиты, а к тому же она скоро уже десять лет как не вмешивается в секреты Элизабет. Это сообщничество, в котором присутствует и безразличие, и налет вульгарности, зачаровывает меня. Мои визиты, мое присутствие возле Элизабет и даже сами мои переживания должны казаться ей болезнями бесконечного переходного возраста. Иногда я замечаю упомянутого подростка между двумя открытками, приклеенными скотчем к зеркалу с шишечками, над буфетом, и я резко замолкаю. «Не надо, — говорит мне красавица Жизель, — перестаньте же терзаться…»
ОБЩИЙ ПЛАН II
Жозе-Кло не понравилось, как Блез обустроил свою квартиру. В тот день, когда она в конце концов ему в этом призналась, он рассмеялся. Фраза была сказана ворчливым тоном через четверть часа после того, как они позанимались любовью, когда любовники рассматривают комнату как пейзаж — и эта фраза прозвучала так: «Мне не нравится, как ты обустроил свою квартиру…» Потом тут же: «Почему ты смеешься?»
Блез: «Можно подумать, что это цитата из Арагона, ты не находишь? Послушай: «Жозе-Кло не понравилось, как Блез обустроил свою квартиру…» Она могла бы прозвучать и в «Богатых кварталах», и в «Базельских колоколах», в те времена, когда Арагон старался делать фразы бесформенными, подлаживался под народный говор, году так в тридцать пятом…»
— Ты родился в тридцать пятом?
— Посчитай…
— О, в любом случае ты старый. Посмотри на свою кожу, вот здесь и здесь, я могу набрать целую пригоршню морщин… Успех идет тебе на пользу, как сказал бы, только не Арагон, извини за мои скудные знания! а как сказала бы моя двоюродная бабушка Гойе из Ревена, когда она была жива. Та, которая умела убивать кроликов…
Они рассказывали о своей жизни до появления в ней другого после занятий любовью, как это обычно бывает, делая ударение на том, что может причинить некоторую боль, так, незаметно, чтобы проверить свою власть над другим.
За те неполные три месяца, которые она жила на улице Пьер-Николь, Жозе-Кло многое усовершенствовала: «Жилище учителя литературы, — говорила она, — да и то младших классов!..» Вначале она особенно фыркала перед плетеными деревенскими креслами. И ее раздражал даже вид, с каким Блез спрашивал: «Тебе не нравится мебель из фруктовых деревьев?» Нет, она ее ненавидела. Как и изнанку бедности, эти псевдобюро из дерева дикой вишни, весь этот жалкий комфорт интеллектуалов времен ее рождения. Она любила только слащавый стиль Людовика XVI, которым набиты шикарные отели, или же сталь, зеркала, железо, углы, о которые ранишься, колючие, злые скульптуры. «Если бы мне нравились изделия из фруктового дерева, как ты говоришь, я бы никогда не пошла с тобой». Блез слушал ее спокойно. Иногда он раздражал Жозе-Кло:
— Ты что встал со своим мундштучком, как будто собираешься курить!
Блез вообще не курил, но был достаточно уверен в своем силуэте, чтобы встать голым, без хитроумных облачений полнеющих дон-жуанов. Жозе-Кло проводила его взглядом, довольная. Она набила все четыре комнаты итальянскими лампами, куклами хопи, кричащими афишами. Не прошло и двадцати секунд, как она услышала из ванной шум душа. Такой чистюля этот Блез! Она встала, тоже голая, увидела себя в зеркале у входа. Двадцать четыре года через три дня и выпуклый лоб Овна. Ее мысль коснулась памяти Клод, которая всегда была с ней, обогнула ее, перепрыгнула через воспоминание об Иве и достигла своей цели — поразмыслить об одиночестве. О своем одиночестве. Образы и мысль об отце, долго и скрупулезно культивируемые, нашли успокоение в глубине ее сознания вот уже десять лет назад. Улица Сены стала ее домом, даже больше чем «Лувесьен», который казался ей сейчас одной из тех пустых скорлуп, которую снимают, чтобы устраивать там «приемы». Она прожила без кризисов и бурь годы своего взросления и не удосужилась ни ненавидеть Жоса, ни ревновать Клод. Понадобилась болезнь матери, чтобы она начала относиться к Форнеро с едва сдерживаемой и в то же время какой-то недоверчивой яростью. Она не простила ему, что он слишком быстро отказался между 10-м и 13-м июня от попыток разыскать их, ее и Ива. Она бы нашла, она была в этом уверена, способ вернуться, даже с другого конца света, чтобы быть там вовремя, чтобы увидеть, как гроб опускается в грязь этого ужасного кладбища в Ревене. А вместо этого она уже несколько месяцев мучилась угрызениями совести. 13-е июня: самый прекрасный день их лыжного отдыха в Андах с проводником чилийцем, слишком нежным, слишком красивым, который щедро расточал Иву несколько оскорбительные заботы. Иву, который так рвался в Чили. «Наш последний шанс», — говорил он. Жозе-Кло его бросала, возвращалась, опять уходила, жила между Боржетом и им с естественностью, которая его ошеломляла. Она подарила ему эти несколько дней, как милостыню. Бедный Мазюрье! Он плохо переносил высоту. Он оступался, падал. Проводник заботился о нем, как о старом ребенке. Жозе-Кло, насквозь продрогшая, знала, что в Париже она поселится у Блеза, окончательно. Эвкалипты, медленное приближение горы цвета шоколада, и вдруг невероятные массы снега, шале, перед которым топтались мулы. Все это вертелось в голове Жозе-Кло. Она провела в высокогорном приюте (ей предсказывали, что выше трех тысяч метров она не сможет спать) нескончаемую ночь. Ни минуты сна. В те часы, точно в те самые часы, когда там, в Арденнах, в теплый июньский день, кортеж поднимался к кладбищу и когда люди — о, она видела их, она видела их лица… — наклонялись над склепом и бросали туда розы. Никто во Франции не знал, где находятся Мазюрье. Юбер Флео позднее, чтобы ее успокоить, рассказал ей о Понтрезине, о растерянности Жоса, о гонке на машине за похоронным фургоном, но ничто не способствовало тому, чтобы Жозе-Кло забыла про забывчивость Жоса. Она не прощала ему того, что он изолировался в своем горе, того, что он хотел показать, будто Клод принадлежала ему и только ему. Это Жозе-Кло простить ему было даже труднее, чем неуловимую дистанцию, которую в течение двенадцати лет супруги Форнеро поддерживали между нею и собой.
— А ты знаешь, в «Евробуке» они засуетились.
Блез вернулся, с полотенцем на бедрах и волосами, причесанными с подобающей небрежностью.
— Мне звонил Брютиже. Я избегаю появляться на улице Жакоб…
— Это означает резать ножом по живому. Но они решили с этим покончить.
— Кто «они»?
— «Евробук», Ларжилье, люди из службы рекламы и сбыта, несколько авторов… Попытка Фолёза запугать вывела их из себя и отбросила в лагерь Брютиже.
— Ну и что из этого следует?
— А следует то, что надо было бы все же узнать, что собираются делать Сабина и Дюбуа-Верье. Они же такая неразлучная пара, и именно от них зависит решение.