Зиновий Зиник - Лорд и егерь
«Зима в этом году была такая теплая, что все крысы Блэкхита повылазили наружу», — вставила заплетающимся языком Мэри-Луиза. Классификация людей на крыс согласно их отношению к вопросу об эмиграции разрушила наконец порочный круг личных склок и втянула остальных присутствующих в спор. «Они привыкли отсиживаться в меловых ямах и пещерах, тут, под пустошью. А теперь все повылазили. У нас на заднем дворе что ни утро — то мертвая крыса. Их травят мышьяком. Все лужайки в крысиных трупах». Она икнула. «Если так дело и дальше пойдет, гарантирована какая-нибудь эпидемия. О чем думает британское правительство?»
«Здесь уже давно эпидемия: поглядите, как все чихают и кашляют. Друг к другу в гости уже давно не ходят», — сказал Браверман.
«Влияние искусства на жизнь. Результат блестящего перевода Феликсом пушкинского „Пира во время чумы“ на английский, я полагаю?» — сказал Сорокопятов.
Этот нелепый обмен репликами дал возможность передышки униженному до последней степени Купернику. На глазах он приходил в себя и обретал заново способность отвечать ударом на удар, кусаться и царапаться. Он был одним из тех, кто, полный самоуничижения, вызывал жалость в трудные моменты своей жизни; но почувствовав силу и власть, тут же становился нетерпимым и наглым.
«Вы меня весь вечер шпыняли, как крысу», — повернулся Куперник к Феликсу, задрав вызывающе подбородок. «И за партийность шпыняли, и за подстрочник. Но я ни своей партийности, ни своих подстрочников, в отличие от вас, не скрываю».
«Я? Скрываю? Это Пушкина я, что ли, скрываю?» — отмахнулся Феликс от вопроса, пожав плечами.
«В вашем случае Пушкин — не подстрочник. Но вы скрываете от публики тот факт, что текст Пушкина уже перевод с английского. Вы скрываете от публики оригинал. Вы скрываете Джона Вильсона».
«Ничего я не скрываю», — замялся Феликс. «У самого Пушкина черным по белому написано: „Из Вильсоновской трагедии“».
«Если бы вы Вильсона переводили на русский, тогда Пушкин был бы подстрочником. Но вы выдаете английский текст оригинала за ваш перевод Пушкина. Это уже не подстрочник и не подражание источнику. Это уже в чистом виде плагиат!»
Куперник полностью держал площадку. Он стоял посреди комнаты, приподымаясь на цыпочки с каждым словом, как будто потягиваясь после долгого сна. «Я весь вечер, уверяю вас, старался не затрагивать этой темы. Однако теперь должен сказать со всей откровенностью: не могу молчать! Такие штучки можно проделывать только за границей. Вы в эмиграции оторвались от России и думаете, что подобные литературные преступления остаются безнаказанными. Мол, никто не заметит. Вы пользуетесь тем, что про Джона Вильсона никто не слышал? Но кое-кто слышал. Я профессиональный поэт-переводчик и кое-что читал. Например, статьи литературоведа Яковлева 20-х годов, про Пушкина и Вильсона. Там все про это написано. Когда я был в Шотландии — вы знаете, мне там, кстати, предоставили кровать Роберта Бернса для ночевки? — впрочем, я об этом уже рассказывал, я сейчас не о том: в Шотландии я даже отыскал дальнюю родственницу Джона Вильсона, Дженнифер, уникальная, должен сказать, старушка Вильсон, события столетней давности помнит, как будто они вчера случились. И за литературой она следит. Каково же ей было видеть, как эпические строки ее великого предка приписываются в качестве гениального перевода с русского некоему советскому эмигранту с непроизносимой фамилией. Я сравнивал ваш так называемый перевод с вильсоновским оригиналом: за исключением пары запятых, ни одно слово не изменено. А потом „Times Literary Supplement“ превозносит вас до небес. Это уже даже не плагиат, это уже обыкновенное воровство, грабеж среди бела дня!»
Губы у Куперника дрожали, всего его трясло, но он продолжал выкрикивать эти унизительные обвинения в адрес Феликса, как всякий затравленный толпой сверстников подросток, загнанный в угол, начинает визжать и царапаться. Потом наступила мертвая тишина. Куперник тяжело и прерывисто сопел. Стараясь не замечать уставившихся на него взглядов, не опровергнув ни слова, Феликс продолжал пятиться задом в поисках выхода, наступил пяткой на какой-то предмет, поскользнулся и завалился на пол, спиной к стене. Пошарив рукой вокруг себя, поднял с пола кость и с отвращением запустил ее в противоположный угол.
«Черт бы побрал эту псину», — проворчал он. «Кости вокруг — как на кладбище. Кости, надеюсь, собачьи? В том смысле, что для собачьих упражнений на укус. Человеческих жертв нам пока удалось избежать. А где, кстати, эта псина? Где Каштанка, из-за которой и начался весь сыр-бор?»
Все разом оглянулись. В дверях с собакой на поводке стоял доктор Генони.
21
Asylum
«Томас де Куинси в своем эссе-шокинге „Убийство как одна из форм изящных искусств“ рассказывает об убийстве старухи, у которой, по слухам, было припрятано две тысячи долларовых монет. Старуха была убита в спальне, а на лестнице нашли труп девушки-прислуги. Подозрение пало на местного булочника и трубочиста. Дело происходило в полдень. Случай был описан в газетах, где рассказывалось, как убийца, запершийся в спальне с убитой старухой, услыхал стук в дверь. Эта ситуация — убийца, захваченный врасплох, и невинная девушка, стучащаяся к нему в дверь, — поразила воображение де Куинси. „Однажды ночью, в разгар лета, я, лишенный опиума, лежал, ворочаясь в постели и томимый бессонницей. Чтобы как-то развлечь себя, я стал сочинять воображаемую исповедь убийцы — пример поистине германской готики, по теме своей изысканно дьявольской. Я не льщу себе, если скажу, что этой историей я мог бы запугать до потери сознания добрую дюжину никчемных старух и положить конец их пребыванию в этом порочном мире“. Из всего набора слов этого оригинального замысла самые чудовищные — „useless old women“. Подобное же убийство „никчемной старой стервы“ и поразило воображение Достоевского Раскольникова, зарубившего невинную Лизавету после убийства старухи процентщицы. Идеи, высказанные де Куинси в его эссе („Произведение искусства может обрести власть и величие, пробуждая в аудитории чувство ужаса“), и идеи де Куинси о вседозволенности как привилегии гениальных людей („Этот пример демонстрирует те опасности, что подстерегают дурачье, решившее в своем поведении подражать гениальным людям“) — это и есть идеи Раскольникова из „Преступления и наказания“.
Достоевский страшно увлекался Томасом де Куинси и даже собирался переводить его „Исповедь курильщика опиума“ („Confessions of an Opium-Eater“). Достоевский, однако, совершенно не догадывался о том, что и „Исповедь“ де Куинси, и его эссе об убийстве как одной из форм изящных искусств пропагандировались Джоном Вильсоном в его журнале и пародийных стенограммах заседателей таверны „Ambrose's Tavern — Noctes Ambrosianae“. Когда Достоевский рассуждает о „Пире во время чумы“, он не понимает, что Вильсон и Куинси были близкими друзьями. И — главное! — то, что Достоевскому важно в Пушкине, привнесено в поэтическую драму Джона Вильсона на самом деле Томасом де Куинси.
„Они встретились за завтраком в доме Вордсворта“, — пишет об их первой встрече летописец Озерного края Гревел Линдоп. „Де Куинси, так и не сумев найти в Вордсворте отца, готов был принять Вильсона как своего старшего брата-защитника… И Вильсон и де Куинси любили ходить пешком. Вильсон, кроме того, увлекался петушиными боями. Он держал у себя и сам выращивал по всем правилам боевых петухов (sic!), выставляя их в боях против соседских петухов при огромном наплыве публики. Однажды петушиные бои были устроены прямо в гостиной дома Вильсона, где часть недостроенного пола была выложена по этому случаю дерном“. Но не стоит думать, что Вильсон предпочитал петухов и фазанов доброму и старому догу. Он любил и собак. До такой степени, что, уже на посту профессора моральной философии Эдинбургского университета, он вызывал насмешки студентов из-за, в частности, „привычки держать собак у себя в ногах под кафедрой, по рассеянности на них наступая во время лекции, заглушая собственный голос собачьими взвизгами“.
Карикатурность внешнего облика Вильсона-лектора (его уморительная манера тереть нос указательным пальцем в конце каждого параграфа) усугублялась его полной безграмотностью в вопросах философии. Что входит в понятие морального долга? Что следует прочесть о стоиках и эпикурейцах? Он упрашивал де Куинси отвечать на эти вопросы в пространных письмах, прибегая при этом „к разным изобретательным уловкам, чтобы скрыть истинную цель этих писем“, — так, чтобы никто не догадался, что де Куинси пишет за Вильсона университетские лекции. Вопрос о том, кто у кого что заимствовал, преследовал де Куинси всю жизнь еще и потому, что писал он медленно, с трудом и привык бесконечно обговаривать каждую мысль вслух, с друзьями в застольной беседе: друзья слушали внимательно, а потом приходили домой и аккуратно записывали услышанное. Параноидальность де Куинси вполне поэтому оправданна, когда он, скажем, стал обвинять самого Кольриджа в заимствовании у немецких авторов средней руки. (Интересно, что бы он сказал о поэзии учителя Пушкина — Жуковского?)