Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
Вич смотрит в колодец церкви: диакон, по-видимому, читает проповедь, меж тем как служки и субдиаконы защищают амвон, отталкивая и осыпая проклятиями напирающую толпу. Священник же, стоящий прямо под ним, словно и не замечает всех этих беспорядков — он возится с кадилами и дароносицами и при этом что-то неслышно декламирует. Что бы это могло быть?.. Символ веры?
До отца Томмазо, который и в самом деле напевает Credo in unum deum[24], доходит, что действо вскоре достигнет апогея и так называемая литургия оглашенных будет завершена. Это важная веха, есть повод приободриться. Хор поет: Confitebuntur celi mirabilia tua domine…[25] Фульвио вопрошает, не образуют ли они теперь процессию для сбора пожертвований, и получает отрицательный ответ. Отцу Томмазо также приходит в голову, что если изо рта причисленного к лику святых Фульвио еще раз вырвется хоть одно слово, не встречающееся в молитвеннике или псалтыри, то он, отец Томмазо, заткнет означенный рот своим кулаком… Et veritatem tuam in ecclesia sanctorum…[26] — поет хор. Отец Томмазо раскаивается в вышеизложенной мысли. Аллилуйя, аллилуйя-а-а-а-а-а-а! Недостойно, когда подобные мысли приходят тебе в голову в присутствии тела Христова, лежащего перед тобой на алтаре и пока еще неодушевленного. Затейливые трели, выводимые дискантом, устремляются к своду, приглашая на празднество ангелов. Те прибыли, невидимые, и прилепились к потолку, словно летучие мыши: сейчас их насчитывается чуть больше двадцати семи тысяч. Христос пока отсутствует.
Но иногда он появляется — даже здесь, даже теперь. Иногда он мерцает в гостии или в той тишине, что иногда воцаряется благодаря гостии, прежде чем собравшиеся, полные замаранной веры, разразятся воплями, чтобы снова вкусить чистоты. Ибо Христос подобен холодному-прехолодному воздуху, покалывающему кожу и обжигающему легкие. Сегодня Он может здесь оказаться, думает Томмазо, расчищая в сознании пространство для этой мысли, — Христос, который был посеян в Деве и омыт в Страстях, пожат врагами, обмолочен при Бичевании, провеян в грязных словах, перемолот на мельнице идолопоклонников, превращен в чистую муку и кровь и три дня готовился в гробнице — из которой этот хлеб и явился. Вот этот хлеб: гостия, тело Христово. Он снова окуривает ладаном и его, и алтарь. Умывает руки. Молится.
Его диакон и субдиакон молятся вместе с ним, ибо теперь они не просто Бруно, старый его товарищ, воссоединившийся с ним после некоторого перерыва, и Фульвио, набожный юнец, которому он когда-нибудь обязательно даст по зубам. Они — его духовные лица и служители, а он — их духовенство и служение, мельница для хлеба и пресс для вина. Они молятся, а мальчики в хоре продолжают петь. Он обращается к Фульвио и Бруно: Dominus vobiscum, Sursum corda и Gratias agamus domino deo nostro[27]. Те отвечают ему: Et cum spirito tuo, Habemus ad dominum и Dignum et iustum est[28]. Где-то в глубине церкви звонит колокол, возвещающий о возношении Святых Даров, и гомон за ширмой начинает утихать. Хор умолкает. Он вспоминает об их отце Папе, о всех ныне живущих, об умерших святых. Он простирает над пшеничным диском свои мясистые, покрытые черными волосами руки. Он произносит соответствующие слова.
Стоящие по бокам от него Бруно и Флавио поворачиваются лицом друг к другу, и профиль отца Томмазо — сломанный нос, щетинистый подбородок — разделяет их: Флавио, с восторженно-отсутствующим лицом взирающего на таинство пресуществления, и Бруно, мечущего суровые взгляды на прихожан за ажурной ширмой: их грубые, обветренные и загорелые лица тупо задраны кверху, все они наконец-то умолкли и ждут. Прибывает все больше и больше ангелов. Под полом неслышно пробегают крысы. Высоко вверху раскатывается первый удар колокола, затем второй, который достигает резонирующего пространства церкви, звук дрожит, молотя каждый атом воздуха, и отец Томмазо, что-то бормоча, тянется к телу Христову, что-то бормоча, берет его в руки, что-то бормоча, поднимает его до уровня груди, приостанавливается, воздевает его выше, и Бруно видит Его, отраженного в лицах верующих, в их сморщенных ртах и сопливых носах, еще выше, и у всех расширяются глаза и судорожно дергаются адамовы яблоки в ожидании Христа…
И — вот оно.
HOC EST ENIM MEUM CORPUS[29].
«Иисус! Иисус!»; «Омой меня, Христос!»; «Сюда! Скорее сюда!».
В мгновение ока тишина церкви сминается какофонией — молитвенный рев, священный рык, гвалт просьб, заклинаний, молений. Явление Христа не постепенно — оно внезапно. Четки, раскачиваясь, сцепляются с деревянными крестами. Амулеты одних верующим ударяют по лицам других. Мало того, верующие принимаются подпрыгивать — верный знак того, что тело Христово является отличным профилактическим средством от слепоты, импотенции и смерти, вплоть до завтрашнего заката, — а всех болящих и страждущих поднимают на руках до уровня плеч, чтобы и они могли в полной мере воспринять благотворное воздействие гостии: одноногую женщину, сильно искалеченного бойцового петуха, собаку (впрочем, та, будучи вполне здоровой, вырывается и удирает), кашляющих младенцев, чью-то бабушку. Даже свинья присоединяется к общему восторженному действу, визжа где-то высоко над головами, а в это время с галереи на молящихся внизу из маслобоек изливается пенящееся молоко. Оттуда же летят кочаны капусты. В листья одного из них, принесенного пажом, долго мочится Асканио, затем с силой швыряет кочан, и тот, высоко взмыв над головами молящихся и пролетев мимо колонны, в конце концов насаживается на штырь для свечи, торчащий из дальней стены. Мальчишки подкидывают цыплят, вторые пытаются лететь, падают и сворачивают себе шею. В возбужденную предвкушением толпу свинолюбов опускают свинью, и те немедленно разрывают ее в клочья — молитвенно, — окропляя себя ярко-красной свиной кровью. Собака запутывается в свиных внутренностях. Не обходится и без рвоты: множественные похлопывания, тычки и встряски, достающиеся поваренку-победителю, отнюдь не идут ему на пользу, а когда в конце концов его ухватывают за лодыжки и принимаются раскачивать вниз головой, то скользкое содержимое его желудка восстает против такого положения дел и выплескивается наружу…
В самый разгар этих обрядов появляется демон Титивуллус с пером и пергаментом, чтобы, сидя на стропилах, сделать кое-какие записи, каковые в дальнейшем будут сведены, сопоставлены и подытожены, а еще позже — представлены душе болтливого грешника или грешницы либо у Жемчужных Врат, либо у Преддверия Ада, как кому посчастливится. Навострив уши, он очиняет перо: так-так, хватает и сплетен, и воплей, вот для этого используй-ка жирные прописные, так, более или менее дружественные перепалки, какая-то свара у входа — не по его ведомству, — заходятся в крике младенцы, отметить, лает собака, неважно. У собак нет души. Так, а крещены ли уже эти младенцы?.. Ангелы (чуть больше двадцати семи тысяч) хлопают крыльями и надувают губы. С галереи снова и снова сыплются овощи. Так, пошла в дело болонская копченая колбаса. А эта драка, что у входа, в ней новые участники? Так и есть. И что, становится ожесточеннее? Нет. Это монахи. Странно.
Колонна, прищурившись, вглядывается во мрак под собой, который не в состоянии полностью рассеять даже накупленные на две сотни серебряных джулио восковые свечи. Там от дальнего левого угла расползается какое-то серое пятно, причем те, кто находится на переднем его крае, донельзя агрессивны и кого ни попадя колотят по головам — против этого Колонна не возражает, ведь день Филиппа и Иакова как раз и знаменит всякого рода бесчинствами, — но на тех, кто находится внутри этого агрессивного санитарного кордона, словно бы нисходит какое-то странное спокойствие. Кажется, там не дерутся. Они, собственно, преклоняют колена. Они, собственно, молятся. И они преклоняют колена и молятся потому, что когда кто-то из них пытается подняться или перестает молиться, один из облаченных в серое монахов бьет его по голове. Хотя этим занимаются не только монахи. У них есть помощники, отнюдь не монашеского вида, и серое пятно молящихся распространяется все дальше по нефу. До сих пор Колонна был спокоен. Присутствие Диего и Вителли несколько его приободрило, и даже эта ведьмочка, жена Вителли, оказалась довольно забавной, несмотря на все слухи, к тому же она не подпустила к Колонне Серру, который немало ему докучает. Его рана ныла не сильнее, чем обычно. Но это, это…
— Монахи! — рявкает Колонна.
Толпящиеся поодаль лизоблюды ворчанием выражают свое неодобрение, словно и сами придерживаются того же мнения. Дон Диего отрывается от размышлений по поводу собаки, запутавшейся в свиных кишках, и смотрит вперед. Да, монахи. Его взгляд, скользящий через неф, вбирает в себя и других. Вон те двое: огромный детина и парень поменьше. По всему его телу пробегает дрожь. Как холодно было в том болоте, на подступах к Прато. Он кричит, но вместо крика вырывается какое-то карканье. Он чувствует прикованное к себе досужее внимание окружающих, на фоне которого его собственный внезапный голод предстает волчьим, лютым, отталкивающим. Ему наплевать. Он тычет перед собой пальцем, неподвижно глядя вперед и все еще не веря собственным глазам. Точно, они. Приказ раздается резко и непроизвольно, тем самым тоном, которым они лишили его возможности командовать.