Виталий Богомолов - Крест на ёлке
— Добрый парень! — хвалит она.
А утро такое тёплое, тихое, солнечное, всё вокруг светится множеством радостных оттенков зелёного, и она умиротворённо произносит:
— Сколь у тебя здесь баско, лес кругом, вода ключевая, шибко славно, как в раю!
Мой дом стоит на краю деревни, на отшибе, в стороне от дороги, утопает в луговых травах, кустах и деревьях.
— Да, Ольга, — соглашаюсь я, — иной раз сам удивляюсь: за что мне, грешнику такому, дал Господь эту благодать.
— Рай земной! — вторит Ольга и спрашивает: — «Высшую небес» знаешь?
— Слыхал, — говорю, — но наизусть не знаю.
— А я знаю, — делится она радостно. — Вот почитаю.
Тут она поднялась со скамейки, повернулась лицом на восток, преобразилась вся, будто осветилась изнутри благоговением, подтянулась, сосредоточилась, замерла на мгновение и начала торжественно и сокрушённо.
Я приостановился, выпрямил спину, стал слушать и был очарован заново необыкновенным смыслом молитвенных слов, их вдохновляющей таинственной силой, восхищён красотой и глубиной содержания этой молитвы, выражающей суть греховной человеческой жизни, сокрушение о грехах и горячую просьбу об их прощении, об очищении души и спасении милосердием Божиим и заступничеством Богородицы.
Должно быть, почувствовав мой неподдельный интерес, она спрашивает:
— А «Воспеваю благодать Твою, Владычице» знаешь?
— Нет, — признаюсь я.
Она принялась и её читать, длинную, чудесную молитву, в которой была великая сила духовного света и горячая просьба ко спасению нашему от душетленных пакостей.
Лет семь-восемь назад я выслушал бы всё это, быть может, с равнодушной иронической усмешкой, к тому же мало что понимая в сложном плетении церковнославянских словес, но в последние годы смерть мамы, возраст и какой-никакой накопленный опыт жизни, а более всего — регулярное посещение храма и ставшая доступной духовная литература, источник возвышения души, — изменили меня самому на удивление.
И, слушая Ольгу, произносимые ею слова, я растрогался до слёз от мысли, что эта тёмная, неграмотная старуха, едва умеющая читать, взобралась по духовной лестнице неизмеримо выше нас, образованных и много знающих ненужного. Но мы, изуродованные «научным атеизмом», преподанным нам в вузе, как после выяснилось, развратно-похотливыми безбожниками, не знаем главного, а вот старуха Ольга знает.
Да ведь в её душе — бесценный дар любви, о которой говорит апостол Павел и которая есть лестница в Небо. Сейчас и меня Ольга чудным образом осенила этой любовью. Пусть она не сильна умом и неопрятна внешностью, зато проста сердцем, которым и дано ей проникнуть в глубину молитвы, прислушаться к ней и руководить себя ею в отношениях ко всему окружающему её миру. Не через молитву ли эта женщина обрела редкий дар — незлобие к людям; она может прощать им, смиренно помня о своих грехах, которые для неё первее чужих, и этим Ольга просветлённо возвышена над нами.
До меня дошло, что малоумной её обзывают люди с замусоренною душой, которые не видят и не чувствуют в жизни простой, истинной красоты, доступной блаженной Ольгиной душе — самому главному сокровищу, во спасение которого и проходит жизнь Ольги, молящейся за нас, непутёвых и пропащих.
И мне вздохнулось легко и радостно.
Хлеб с тараканами
Душа, душа, греховный мой сосуд,
Зловонием и скверною смердящий...
Бывают минуты, когда мысль твоя убегает по бесчисленным растяжкам памяти в прошлое и там натыкается на события, давно затерявшиеся в детстве. На чистом листе младенческой души оставил нестираемый след какой-нибудь случай. В глазах взрослого, загрубевшего душой человека, такой случай — ничтожный факт. Не более.
Лет пять или шесть исполнилось мне, а сосед Ванька был старше лет на десять-одиннадцать. Однажды играл я на лужайке перед домом, и Ванька, высунувшись в окошко своей приземистой избёнки, поманил меня к себе. Я подошёл. В его левой руке, между большим и указательным пальцами, была зажата схваченная за крылышки оса.
— Лапку ей выдерни, — попросил меня Ванька и пояснил: — Не могу захватить, уж больно тонка.
Я пригляделся получше к ярко-полосатому осиному тельцу. Лапок у неё не было. Насекомое судорожно изворачивалось из стороны в сторону, а из остроконечия попки высовывалась, норовя достать Ванькину кожу, и живо упрятывалась тонкая чёрная заноза.
— Это жало, — сказал я неуверенно.
— Да не-ет, — возразил внушительно Ванька. — Жало-то я ей сразу оторвал, и лапы повыдёргивал, а одну не могу никак захватить, пальцы у меня толстые. Ты своими выщипни её.
Я изловчился и лапку осиную ухватил.
В то же мгновение палец мой хватанула цепкая огневая боль, будто его отрубили: «лапка» оказалась жалом, и оса всадила, должно быть, всю свою предсмертную силу, кусая меня отмщённо за Вань-кино издевательство. Равнодушно отбросив насекомое, Ванька закатился в радостном хохоте.
Долго я плакал от боли, но ещё больше — от обиды, что меня подло так обманули, чтоб только посмеяться, оказывается, над моим страданием.
В другой раз Ванька заманил меня в избу свою. Он был с приятелями, одного из них я уже знал, его звали также Ванька, он приходил из-за Ирени, из Ключиков, третий не запомнился. Бабушка рассказывала, что по деревне ходила нехорошая слава об этой компании: воровали, пакостили и не умели ни читать, ни писать.
Житьё колхозное в войну и после ещё долго было такое нищее и тяжёлое, что в ту пору их матерям учение в школе казалось, должно быть, пустяшным и ненужным занятием, да и не в чем, говорят, было в зимнюю стужу ходить в школу, дома сидели. Так и росли эти парни неграмотными, хотя война кончилась почти десять лет назад.
Когда я вошёл в избу, то увидел на полу какие-то железки, винтики, шайбочки. А Ваня держал в руках большую батарею, из которой торчали два хвостика проводков. Он подвёл их кончики поближе друг к другу, но не соединяя, и предложил мне лизнуть их.
Наверное, я почувствовал какой-то подвох по ужимкам парней. Сколько они меня ни упрашивали попробовать, отказывался. Но, знать, щедро Создатель сыпнул в душу каждого из нас доверчивости, с которою мы рождаемся и растём, пока постепенно и незаметно другие люди вытравят из нас это бесценное качество, и мы превратимся в тех, кто, обжёгшись на молоке, начинает и на воду изо всех сил дуть, раздувая щёки.
Ребята уговорили ведь меня, что лизнуть проводки шибко хорошо и приятно, только язык чуть-чуть теребит и пощипывает кисленьким, как батарейка от фонарика. А это я уже испытал. Они пообещали дать за пробу пятнадцать копеек. Показывали монетку и говорили: «Вот. Лизни и бери, она твоя». Я купился и лизнул.
Язык мой будто вырвали. Это меня электрическим током дёрнуло...
Наверное, парни этот фокус испробовали прежде на себе, потому что катались они по полу в таком злорадном хохоте, захлёбываясь им, что натыкались друг на друга.
Не помню, раньше того или позже, в зимнюю пору, в клящий мороз, Ванька науськал меня лизнуть вот так же стальной полозок моих деревянных, украшенных резьбой санок, необыкновенно красивых, на которых я катался с горки. И осталась тогда на железе кожа с кончика моего языка, в секунду побелевшая от мороза. Придя домой и забравшись на русскую печь, долго я сидел возле трубы и плакал безутешно. И некому было заступиться за меня, безотцовщину, привезённого из детдома матерью-арестанткой, отсидевшей недавно десять лет в лагерях под Тавдой...
После Ванькиной шутки я какое-то время не мог выговаривать слова.
Да беда-то вся в том, что, обретая такой дурной опыт, мы со временем искушаемся сами грешным желанием попользоваться им, а получается это порою в ещё худшем варианте.
Мне уже исполнилось лет двенадцать. Ванька в ту пору отбывал (и кажется, уже во второй раз) срок в заключении по уголовному делу. У него подрастали два племянника, дети старшей безмужней сестры, прижитые ею на стороне: с мужиками после войны было дефицитно.
Однажды, играя на горке в лесочке перед нашими домами, обнаружил я под кучей старых еловых сучьев огромный серый шар — осиное гнездо. Заманил к этому месту старшего — лет пяти-шести — племянника Ванькиного, ударил по куче (над гнездом) ногой и, как осы взвились злобным роем, толкнул к ним Гриньку, а сам ловко убежал...
В другой раз увидел, как Гринька прилепился коленками к доске, переброшенной через родниковый ручей, из коего брали воду, склонился и что-то внимательно высматривал в ямке под запрудкой, из которой по желобку лилась, сверкая, холодная прозрачная струя, нескончаемо живая и журчащая. А на песчаном дне глубокой ямки тугая струя играла мелкими разноцветными галечками и забавлялась пусканием и пляской множества пузырьков. Неутомимой работой струи эта ямка и была образована.