Надин Гордимер - Дом Инкаламу (сборник рассказов)
И вот двести семьдесят дней тому назад разнесся новый слух, только на сей раз подтвердившийся; на сей раз уже не просто слух: он был схвачен ночью у себя дома и брошен в тюрьму, у нас здесь это в порядке вещей — на то существует закон о превентивном заключении сроком на полгода. Так как он что-то собой представляет и у него много друзей и деловых знакомств, особенно среди журналистов, белых и черных, об его аресте стало известно. А если забирают человека неприметного или не представляющего особого интереса для узкого круга белых либералов, то может пройти много месяцев, прежде чем об этом станет известно кому-нибудь, кроме случайных свидетелей, оказавшихся на месте происшествия, когда его забирала полиция — у него дома или на улице. Но где сейчас он, это нам по крайней мере известно: в тюрьме. Говорят, сейчас готовится дело по обвинению в государственной измене — против него и других, задержанных одновременно с ним, и еще
других, просидевших больше, чем он — триста семьдесят один день, триста десять дней (цифры эти, когда их наконец сообщают, неизменно приводятся с такой вот точностью),— и что скоро, скоро всех их будут судить за то, в чем они там провинились, а в чем именно, мы не знаем, ибо когда человека сажают по закону о превентивном заключении, то не говорят, за что, и не предъявляют ему никаких обвинений. Разумеется, у нас есть кое-какие предположения. Может, он был агентом-«двойником» и использовал laissez-passer (*право бесприпятственного въезда и выезда), предоставляемое полицейскому шпику, чтобы делать свое настоящее дело как участник подпольного африканского национального движения? А может быть, просто неудачно выбирал друзей? Или пострадал из-за опасной преданности кому-то, хоть сам и не имел твердых убеждений? А может, все дело в каких-то личных его отношениях, о которых мы не догадывались и не имеем права судить? Видит бог: даже если не верить слухам, что он полицейский осведомитель, все равно трудно представить себе человека, который меньше походил бы на подпольщика, чем этот молодой весельчак, такой услужливый, всегда готовый вскочить и перевернуть пластинку, этот любитель модерновых курток, мечтавший сыграть в пьесе Лероя Джонса (**современный популярный американский драмматург) в каком-нибудь из театриков вне Бродвея.
Впрочем, как я уже сказал, мы знаем, где он теперь: в тюрьме. И по большей части в одиночке — как говорят те, кто сидит с ним вместе. Вот уж двести семьдесят семь дней он там.
Так что мы, его белые друзья, можем очиститься от скверны слухов. Мы снова можем считать себя чистенькими. Наконец-то мы удовлетворены. Он в тюрьме. Он себя реабилитировал, не так ли?
Открытый дом
Фрэнсис Тейвер значилась в секретном списке, которым обменивались иностранцы, желающие узнать правду о Южной Африке. У каждого из этих заезжих журналистов, политических и религиозных деятелей была своя программа поездки, подготовленная их консульствами и зарубежными информационными агентствами, или же ими занимался учрежденный южноафриканскими коммерсантами фонд, ставящий своей целью создать у гостей более благоприятное впечатление о стране, а иногда Государственное информационное бюро само возило их в образцовые африканские тауншипы (*Поселок городского типа на окраине промышленного города, предназначенный исключительно для африканцев; находится под строгим контролем властей.), университеты и пивные. Но у каждого имелся еще коротенький списочек, тщательно упрятанный среди самых-самых личных бумаг (слабонервные даже зашифровывали его),— список людей, с которыми непременно надо встретиться, чтобы получить верное представление о стране. Некоторые из этих людей упоминались в мировой печати как особенно активные противники апартеида или его жертвы: два-три писателя, редактор газеты, смело высказывающийся епископ. Другие были известны лишь в самой Южной Африке — о таких иностранцы узнавали только от своих соотечественников, приезжавших сюда до них с таким же коротеньким списочком. Большинство в этом списке составляли белые, и это ужасно разочаровывало тех, кто жаждал получить информацию из первых рук; однако в Лондоне и Нью-Йорке говорили, что встретиться
и побеседовать с черными можно и сейчас — если только удастся войти в контакт с теми белыми, которые могут это устроить.
Фрэнсис Тейвер как раз и принадлежала к их числу. Причем много лет: и в сороковых годах, когда она была профсоюзным организатором, а потом возглавляла союз швейников, куда входили рабочие разных рас (пока это еще допускалось законом), и в пятидесятых, после замужества, когда была администратором смешанной черно-белой труппы (разогнанной позднее в связи с новым законодательством), вплоть до начала шестидесятых, когда она прятала от полиции своих друзей-африканцев, членов только что запрещенных политических организаций, прятала до тех пор, покуда дружба с ними не стала делом чересчур рискованным: по новым законам, на то и рассчитанным, чтобы эту дружбу подорвать, за такого рода услуги можно было без суда и следствия надолго угодить за решетку.
Теперь друзей у Фрэнсис осталось совсем немного, и она испытывала неловкость всякий раз, как в телефонной трубке слышался нетерпеливый голос американца или англичанина; очередной приезжий сообщал, что времени у него в обрез (это уж само собой), затем неизменно следовал сердечный привет от такого-то, от кого он там получил коротенький список. Всего несколько лет назад было так просто и заманчиво использовать эти приезды как повод для встречи с друзьями, которая чаще всего превращалась в пирушку. Приезжий веселился вовсю, учась танцевать квелу с черными девушками, или сидел как завороженный, стараясь оставаться достаточно трезвым, чтобы ничего не упустить, вслушивался в быструю, оживленную речь политических деятелей — африканцев, белых, индийцев, которые пили вместе и азартно спорили, и вот ведь парадокс: такой раскованности ему ни разу не доводилось видеть в странах, где общение между людьми разных рас не запрещено законом. И видя, как он заворожен, больше всего радовались именно жертвы этих законов. В те дни Фрэнсис Тейвер и ее приятелям нравилось так вот по-дружески, без всякого злого умысла чуть-чуть смещать чересчур «правиль-
ные» представления приезжих о стране. «В те дни...»— вот как она теперь мысленно их называла; казалось, все это было так давно. Иной раз перед ней вставали знакомые лица — „едкие вспышки света в черной пустоте, которую заполняли только газетные отчеты о судебных процессах, да слухи
деятельности кого-нибудь из друзей в эмиграции, да случайные сведения, полученные от такого-то, который в свою очередь знаком с таким-то, кому удалось поговорить через забор с одним из тех, кто находится под домашним арестом. Один из ее друзей — африканец, которому грозила тюрьма, так как он был активным деятелем Африканского национального конгресса,—«ушел в подполье»; он изредка наведывался к ней под вечер, когда был уверен, что, кроме нее, в доме нет ни души. Хотя Фрэнсис все еще выглядела моложаво, она считала «те дни» днями своей молодости, и он, этот подпольщик, был для нее видением из той далекой поры.
■
На сей раз голос в трубке (а говорил, несомненно, американец) звучал осторожно, негромко: человек явно был уверен, что телефонные разговоры подслушиваются. Роберт Гринмэн Серетти из Вашингтона... Пока они беседовали, Фрэнсис вспомнила, что это политический обозреватель, имевший какое-то отношение к правительству Кеннеди. Не он ли написал книгу о Плайя-Хирон (*В апреле 1961 года в районе Плайя-Хирон на Кубе было разгромлено вооруженное вторжение контрреволюционных эмигрантов.)? Во всяком случае, в печати были ссылки на какую-то его работу, это она помнила точно.
— А как там Брауны? Целую вечность от них ни слуху ни духу...
Разговор протекал как обычно в таких случаях; с ее стороны — расспросы об общих знакомых, от которых приезжий передал привет, с его — столь же обычная просьба: он так надеется, что ему будет предоставлена возможность повидаться с нею... Она хотела было ответить не раздумывая, как отвечала всегда: «Приходите сегодня обедать», но какой-то нелепый внутренний протест, безотчетный страх заставил ее вместо это
го пригласить его на послезавтра на коктейль. Она сочла своим долгом добавить:
— Не могу ли я пока быть вам чем-нибудь полезной?
Американец, судя по голосу, был человек скромный и рассудительный.
— Спасибо, весьма вам признателен,— ответил он.— Итак, жду среды.
В последнюю минуту она пригласила для встречи с ним кое-кого из белых друзей: врача с женой, работавших в туберкулезной больнице в африканском резервате, и молодого журналиста, побывавшего в Америке по одной из программ обмена. Но она понимала, чего ждет от нее заезжий иностранец, и, поддавшись нелепому — да, опять это слово, другого не подберешь,— нелепому побуждению, сама, увы, сама дала ему повод попросить ее об этом.