Александр Кабаков - День рождения женщины средних лет
...Прямо из вертолета их пересадили в военный автобус и повезли куда-то по пустой степной дороге. «Сейчас, значит, приедем на место совершения нападения, – бодренько докладывал встречающий, следователь местной прокуратуры, – там, товарищи, вам уж и карты в руки... Раз уж посылают вас из Москвы, значит, не доверяют нашему брату... Ну, покажите класс...» Вдруг навстречу потянулась колонна: впереди два БТРа, потом какие-то битые автобусы, грузовики, ободранные легковые, такси, позади танк... В автобусах и в грузовиках сидели не по сезону тепло – в дорогу – одетые люди, вздрагивали наваленные горами узлы и чемоданы. «Кто?» – спросил он без особого интереса, беженцев за последние года два навидался достаточно. «Немцы, которые еще оставались, – всё так же жизнерадостно пояснил абориген. – Народ их сильно невзлюбил, побили кое-кого, в деревнях пожгли... Теперь с военного аэродрома вывозим. Столица всех примет...»
Мимо ехала белая «Волга». За рулем сидела женщина с пышной не по возрасту, грубо крашенной морковной хной прической. Голубые глаза ее глядели прямо, жестко, руки лежали на руле спокойно, голову она держала высоко, вызывающе высоко... Рядом на сиденье полулежал толстый, расплывшийся, в растрепанных, редких, желтовато-белых патлах, свисающих на прыгающие щеки, старик. Колонна едва двигалась, и разглядеть пассажиров «Волги» было нетрудно.
Он остановил автобус и побежал назад. Колонна стояла – впереди раздавались крики, треснула короткая автоматная очередь. Он подбежал к «Волге», перехватил автомат в левую руку и распахнул дверцу. Голубые глаза смотрели на него в упор.
– Зря ты тогда меня послушался, – сказала она. – А теперь скоро всему конец... И всем нам...
– Найдешь меня в Москве, – сказал он негромко, едва переведя дух после короткого бега. – Найдешь, слышишь! Меня там нетрудно найти...
Колонна двинулась, и он снова побежал – назад к автобусу, навстречу медленно едущим машинам с детьми, парализованными старухами, стариками, скалящими от жары и пыли стальные зубы... С одного из грузовиков рухнул чемодан, раскрылся, и он едва не упал, запутавшись в рваных простынях и полотенцах.
Далеко эта Орша
Газете «Московские новости» с благодарностью
Основное человеческое занятие – воспоминание. Всё то время, что не поглощены какой-нибудь конкретной умственной работой (написанием заявки на расходные материалы, слушанием анекдота, семейным выяснением отношений или чтением телепрограммы), мы вспоминаем. Молодость, прошлое лето, этот самый день в девяносто первом году, то, как двадцать лет назад посмотрела одна знакомая, уже давно живущая на Лонг-Айленде, странный цвет неба сегодня на рассвете и важное дело, которое не записал в ежедневник... Физический же труд – поездка в метро, борьба с севшим аккумулятором и встреча с продуктом «Довгань» – вообще от воспоминаний не отвлекает, а иногда даже способствует сосредоточению. И вот ты уже уезжаешь, уезжаешь туда, где жизнь прекрасна и логична, потому что известно, чем она кончилась, – в прошлое, которое кончилось текущим мгновением и, следовательно, кончилось неплохо, поскольку в текущем мгновении ты жив и вспоминаешь прекрасное прошлое... Настоящее гораздо хуже, потому что, чем кончится оно, неизвестно, а хуже всего будущее, потому что, чем оно кончается, известно точно: как говорит писатель (ему виднее) и врач (ему еще виднее) Юлий Крелин: летальный исход стопроцентен. Это грустно. Прошлое же внушает надежду, потому что оно не кончается, а вполне плавно переходит в окружающую действительность и длится, длится, длится.
Собственно, прошлое и есть жизнь, а жизнь есть прошлое, и пусть мне покажут того, кто сумеет это оспорить. В момент написания этой фразы она стала моим (а в момент прочтения – и вашим) прошлым, и так всё – вдох, выдох, взгляд, движение, мысль. Собственно, прошлое отличает живое от неживого: у камня нет прошедшего времени. Хотя... Как мне известно благодаря непригодившемуся (нет, все же пригодившемуся!) естественно-научному образованию, в материалах накапливается усталость. Это их воспоминания.
Любовь к жизни есть любовь к прошлому.
И вся скапливающаяся в течение жизни ненависть есть тоже воспоминания. Не в смысле даже счета обид (злопамятство – вещь дурная и бесплодная), а в смысле уроков, которые мы, конечно, не извлекаем, но тщимся ведь извлечь, всё прикидываем, как бы оно уберечься от уже совершенного, но, понятное дело, не уберегаемся, ложится новый слой воспоминаний, и так всё время. Мы либо просто любим прошлое, либо любим ненависть к прошлому, потому что она уже тоже прошла, и прошли мучения от нее, а воспоминания о прошедших и кончившихся мучениях – что может быть лучше?
Между тем и сейчас, дописывая фразу, я зацепился за что-то боковым зрением или на мгновение рассеявшимся вниманием – и пошло: жаркий южный город, трамвай, идущий от вокзала на приморскую окраину, странный трамвай, единственный такой в стране, открытый, с деревянными перильцами на деревянных же балясинах вместо стен, я схожу с поезда, пересекаю пыльную площадь с чешским кожаным красноватым – о, роскошным! – чемоданом в руке, в китайских светлых полотняных брюках, в голубой рубашке на двух пуговичках, сажусь в этот удивительный трамвай... Почему я это вспомнил сейчас – девятнадцать лет, Одесса, будущее счастье и несчастье? Кто знает. Прошлое подбрасывает себя, не спрашивая разрешения.
Вот, собственно, и все объяснения наших вкусов, взглядов, предпочтений, убеждений, конфликтов – воспоминания. Как было бы просто без них!
Увы, не получается.
Очень грустно, что из поля зрения исчезли тихие трагедии.
Медленно тлеющий алкоголизм, тихое допивание до второго или пятого инсульта... Вялотекущее расставание, развод, пять лет вместе (с теми же драками), но уже неофициально, наконец разъезд и немедленная повторная женитьба. Я знал человека, женатого на своей второй жене трижды, а была еще и третья... Слаботочная ревность, растянутый на десятилетия адюльтер, измены любовников с третьими лицами, огонь страсти, в который подливало масла пол-Москвы... Мелководное честолюбие, получение за три года до пенсии вожделенной должности зама и инфаркты у потерявших в связи с этим надежду... Многолетнее перемещение с первого (последнего) этажа кооператива на третий (пятый) с ожиданием (желанием) смерти впередистоящего в очереди...
Задавленные страсти, погашенные желания, сумрак душевных тайников. В Москву, в Москву – за пропиской, апельсинами, карьерой, вареной колбасой. Мы отдохнем – и лучше всего в Доме творчества, и, вернувшись, в Нижнем Тагиле будем рассказывать о «Васе и Алле, которые каждый день на пляже от меня вот так...». Дом с мезонином, дама с собачкой, мещане, враги, дядя Ваня, тетя Муся и племянник Эдуард – где вы все?
Кончился драмтеатр им. Чехова, кругом опера им. Мефистофеля – дым, стрельба, картонные пальмы, полчаса умирающий в верхнем регистре тенор и стр-р-расти.
Переход к латиноамериканскому образу жизни – смена жанра.
Когда я родился, война катилась к Сталинградскому сражению. Сталин умер, когда мне было уже девять с половиной лет, так что моя попытка попасть на его похороны, отправившись в соседнее с нашим военным городком село, – я ее еще опишу подробно – свидетельствует о замедленном умственном развитии. Я всё прекрасно помню. Впрочем, отдельные картинки я помню со времени гораздо более раннего: например, хорошо помню комнату в офицерском бараке в Орше, в которой мы жили сразу после войны, пока отца не послали в Москву на переподготовку (об этом тоже напишу особо).
Итак, я помню (да простит мне тень гения этот плагиат):
запуск первого спутника, как я мчался, приподнимаясь от усилий над седлом велосипеда, навстречу родителям, возвращавшимся с рынка, и орал «запустили! запустили!» и как усмехнулся отец – вот уж для кого это была не новость;
полет Гагарина тоже – мы с другом как раз прогуливали лекцию по истории КПСС, прогуливали не просто так, а чтобы не нажить себе лишних неприятностей, потому что этот доцент нас вычислил точно, и каждая лишняя встреча с ним могла кончиться плохо, а на экзамене как-нибудь обойдется... ну да что сейчас думать, когда до сессии еще почти два месяца... и тут заработали все динамики-громкоговорители на столбах, «колокольчики», крашенные серебрянкой, совершенно незаметные в обычное время;
Хрущева сняли – так и сказала соседка, но я уже знал об этом, не помню откуда, и в ответ только поздоровался с нею, возвращаясь домой довольно рано утром после весьма бурной ночи, начавшейся в молодежном кафе, где собиралась джазовая общественность нашего города, и закончившейся на каком-то пыльном пустыре Чечелевки, не лучшего района... впрочем, об этом уже всё написал в повести «Кафе “Юность”»;
Солженицына выдворили, я шел на работу обычным маршрутом, с Богдана Хмельницкого на Герцена, и на Дзержинке примелькавшийся топтун у «председательского» (андроповского) входа вдруг – честное слово! – подмигнул мне и внятно сказал: «Нашего-то выпихнули...» Нашего!..