И. Ермаков - Володя-Солнышко
– Возьми-ка бумаги, – порылся в столе Иван Титович и подал Володе старый журнал. После войны здесь даже бухгалтерия велась на журналах. – Я тебе буду переводить, а ты заноси. Он, часом, дивно складывать может, – кивнул председатель на старого Серпиво.
Народу все прибывало. Ребятишки в кухлянках и взрослые рассаживались на полу. Усаживались и умолкали. Володю подивила необычная чинность и даже торжественность, с которой эти люди готовились слушать «словечко». Дети уже теперь не сводили глаз со сказителя, отцы, матери откидывали капюшоны малиц, чтобы ушам вольно было, старики, поздоровавшись с Серпиво, умудренно молчали.
– Начинаем! – хлопнул в ладоши деловитый, подобранный председатель.
«Как на отчетном собрании», – приулыбнулся Володя.
Старый Серпиво подслеповато вгляделся в собравшихся, помолчал, избрал несколько напряженно-внимательных детских лиц, обращаясь именно к ним, глуховато размеренным речитативом повел свое новое вадако про белого олененка.
– Когда в тундру седую, вьюжную, – перевел Володе зачин Иван Титович.
Заторопились по журнальной печатной странице свежие чернильные строчки;
Когда в тундру седую, вьюжную
С моря теплого прилетит весна,
Жарким надыхом изведет снега,
Заструит с небес лебединый клич
Как хотел бы я Олененком стать!
Сколько славно бы Олененком жить!
На копытца вскочить на быстрые,
Испугать во мху мышку пеструю,
Нюхать гнездышки куропаточьи,
Слушать крылышки стрекозиные,
Пожевать грибка прошлогоднего,
Пободаться с задирой-братиком...
Навеяв аудитории видения далекой весны, приглушая где-то в гортани отдельные гласные звуки, старый Серпиво продолжал живописать привольную оленячью жизнь. Все было славно, но вот стадо чуткое «дух звериный вдруг позачуяло»…
Вихрем взвился тут Круторог-Вожак,
Круторог-Вожак – старый дедушка.
Он трубил сигнал внукам рыженьким,
Уводил-сзывал внуков сереньких,
Позабыл лишь окликнуть белого.
Публика неожиданно взбудоражилась. Послышались неодобрительные, порицающие Вожака выкрики. Как можно оставить Белого? Такие редко рождаются! На стадо – один... Взрослые мужчины и умудренные старцы, с непосредственностью малышей, подключились к «словечку». Плевались, укоризненно цокали языками. Иван Титович снова вынужден был похлопать в ладони.
Далее тщательно повествовалось, как три волка, свирепых, тундровых, окружали покинутого олененка, как восхвалял каждый из них свои волчьи доблести, как возрастал их собственный аппетит, отсылались угрозы Белому...
Я порвал живот твоей бабушке,
Изломал хребет стародедушке,
Растерзал-загрыз братца серого,
Но не ел олененка бе-е-ело-ого...
И вот «от земли они лапы стронули и пошли к олененку Белому»...
Плачет крохотный олененочек,
По копытечкам слезы катятся,
Мягкой шерсткою сотрясается,
От лихих врагов озирается,
Слышит волчье дыхание страшное.
Кто спасет олененка Белого?!
Старый Серпиво выдержал паузу и уже не напевно, не как сказитель, а как председательствующий, собирающий предложения и дополнения, спросил:
– Кто спасет олененка Белого?
Снова обвальный шум. Встревоженные голоса, выкрики. Нельзя допустить, чтобы погиб олененок. Белый! Такие редко случаются. На многие сотни – один! Тялька Пырерка попытался что-то выкрикнуть, но внезапно закашлялся.
– Бежит пастух с ружьем!! – привскакивали ребятишки, порывались к сказителю.
– Залаяли собаки, отпугнули волков!
– Вернулся Вожак!
Серпиво отрицательно покачал головой: «Нет. Нет. Нет!»
Прокашлявшийся Тялька воздел к потолку руки, свирепо, утробно рычал, рокотал кадыком.
«Гром... Гром и молнию на волков призывает», – зарадовалась аудитория.
И только Серпиво, старый и мудрый Серпиво запредчувство-вал в Тялькином рыке иное. Запредчувствовал Серпиво в нем конкурента, вразумившегося вот-вот обесценить словечко, обнародовать его утаенное ядрышко. Теперь Серпиво сам захлопал в ладоши: «Надо опередить Тяльку. Рычит, рычит, да и выговорится!»
Теперь Серпиво начал в темпе, заспешил.
– Самолет! Самолет летит по-над тундрою!.. – выкрикнул он. В то время были сделаны первые опыты по отстрелу волков с самолета. Вот оно, сокровенное ядрышко нового вадако дедушки Серпиво... Самолет!
И сидит, сидит в самолете в том
Боевой стрелок Северьянович.
Курит крепкий он боевой табак.
Боевые усы разглаживает,
Боевое ружье налаживает.
И увидел тут Северьянович:
Плачет маленький олененочек,
Плачет беленький олененочек,
А три волка тех зверояростных,
Изготовились его рвать-терзать.
Как прицелился Северьянович
Боевыми своими пулями
Волку Старому прямо в толстый лоб,
А Матерому – в сердце хищное,
А Подволчику – в пасть злорадную.
Крикнул Старый Волк: «Вавву-у-у, смерть пришла!»
Взвыл Матерый Волк: «Вавву-у, гибну я».
А Подволчик – тот даже взвыть не смог
Пережгла язык пуля меткая,
Волчий голос злой искалечила.
Скуластые ребячьи мордашки-блинки засветились уже с первого «Северьянычева выстрела». После «третьего попадания» одобрительный гул достиг темных углов. «Словечко» захватывало, волновало и радовало одинаково всех. Солидарным были и вздох, и восторг, и тревога. Долго не смолкал одобрительный гул. Старики угощали старого Серпиво трубочкой, пожимали руку; «Саво! Саво[2]» Женщины уважительно кланялись. Дети уже разыгрывали вадако, спорили – кому из них быть «Северьянычем». Расходились запоздно, оживленно переговариваясь. Над студеным седым океаном полыхало северное сияние.
Мерцала, кудесничала в таинственном горне полярных небес величественная игра света, словно плавилось там буйство завтрашних радуг.
Забравшись в постель, Володя читал «словечко». Мог ли он подозревать, что ровно через два месяца тот же Серпиво будет петь о нем, о «мальчике-лекаре», ярабц. Песню-плач.
* * *
В стае Василия Езынги приглянулась Володе одна собака. Охотнику без собаки немыслимо. В две души живешь, коль собака есть. Неподмесно черная, рослая, в богатейшей блестящей псовине, свидетельствовавшей о ее незаурядном здоровье, собака эта прямо-таки приворожила бывшего «птицепромышленника».
Стал он ее у Василия Езынги торговать:
– Продай! Уступи. У тебя еще их чертова дюжина.
– Любой бери, – посмеивался Езынги. – Даром любой дарю. Этот не продаю и не дарю...
Уперся по неизвестной причине – даже цены никакой не запрашивает. Пошел охотник за помощью к Ивану Титовичу: председатель, авторитет. Может быть, поспособствует.
– И не продаст. Ни за бисер, ни за жемчуги... – посмеивался в бороду председатель.
– Почему?
– Юной ты! – пободал козою из пальцев Володины ребра старик. – Тундры чуть унюхал – на куропаткин чох. Свежемороженый ты южанин – вот что. И не знаешь ты, стало быть, что составляет для ненца черной масти собака.
– А что? – жадно заинтересовался Володя.
– Вот наступит весенний гусиный перелет – понаведайся тогда к Езынги. На привязь посадит он черного твоего...
– Это зачем?
– По примете. Есть примета, что любят дикие гуси черных собак. Завидят ее, черную, на последнем снежку, загогочут всем клином приветственно и кругами, кругами над ней. Все ниже да ниже... Тут и кончай чай-сахар... Выхватывайся из чума и пали во всю стаю. «Не бей лежачего» промысел получается.
– Это правда, или разыгрываете?
– Сам весной понаблюдай. Тут, брат, примета с поверьем на всякий чох-кашель живут. Во многое верят. Тот же Езынги перед той же гусиной охотой ружье кормить будет.
– Как?!
– Прошлогоднейшим салом гусиным. И дуло, и ложу, и мушку до блеска напотчует. Верует: ежель не дать ружью сала – шабаш. Закапризит, зауросит, откажется добывать. Не станет у ружья родимого нюху на гуся. Тот же порох, та же картечь, а нюх потерялся. Бац – и мимо!
– И помогает... кормежка?! – улыбнулся Володя.
– Сам весной наблюдай.
Иван Титович выцедил через широкие волосатые ноздри два потока струйчатого сизого дыма и, ворохнув густыми бровями, лукаво спросил собеседника:
– А на кого ты наметился с черным идти? Не соболевать ли?
Володя покраснел. Где ему еще соболевать?
– Ладно, – сыграл ему снова «козу» Иван Титович. – Ублаготворим охотницкую твою душеньку. На неделе талару затеваем...
– Значит, не продаст? – безнадежно, лишь бы только избыть смущение, еще раз спросил Володя.