Павел Паштет Белянский - Записи за 2015 год
Я слышу, как она гремит кофеваркой и резко хлопает дверцами шкафчиков.
14.09.2015
Поколение выживших
Когда я слышу хоровое блеянье «всёпропальщиков» о зрадах и трудностях, мне хочется гнать их пинками на какое-нибудь старое киевское кладбище, например Байковое или Лукьяновское. К заросшим бурьяном, неухоженным старым могилам, в которых лежат люди, родившиеся и умершие в прошлом, двадцатом веке. К табличкам на ржавых оградах, с годами рождения и смерти, и коротким тире, отмеряющим промежуток жизни где-то между 1900-м и 1997-м годами.
Когда у того поколения случилось детство, в их стране случилась первая революция. Многие не помнили, но чувствовали, как сейчас наши дети даже в очень глубоком тылу чувствуют отголоски войны на востоке страны.
Юность того поколения прошла под газетные сводки с Первой Мировой войны, в проводах мобилизованных родственников, в письмах с фронта, первых похоронках соседям.
Потом революция, которая до основания, а затем.
Потом гражданская война.
За ней разруха и много труда, чтобы восстановить страну.
Потом 30-е годы, голодомор, репрессии, ночные расстрелы врагов народа и предателей дела революции, показательные процессы и аресты.
Следом Вторая Мировая война, в которой они уже принимали самое непосредственное участие, сражались и гибли, работали на фронт и голодали, спасались от бомбежек, сначала германских, потом советских.
Потом опять много труда, чтобы опять восстановить разрушенную страну.
Затем немного советского застоя, с кое-каким достатком, сытостью и пресловутой уверенностью в завтрашнем дне, легко и непринужденно рухнувшей вместе со всей страной в 90-х годах.
Когда в 90-х в водовороте кризиса они теряли всё, что нажили, лишались надежды, мечты, страны, веры — всего, они вспоминали брежневский застой, как лучшие годы свое жизни.
Трудной, тяжелой, никому не нужной жизни.
И умирали.
Две революции, две мировые войны, голодомор, репрессии, остальное так, по мелочи.
Без интернета, комфортных самолетов «Боинг» и электрического миксера с шестью ультрасовременными насадками.
Без нанотехнологий, без мобильных телефонов и сериала «Доктор Хаус» по пятницам.
Без личного автомобиля, без коктейля «Секс на пляже», а заодно и без секса, которого, как известно, не было в Советском Союзе.
И выжили.
И прожили.
И пережили. И так и не дожили до светлого завтра.
Это были наши бабушки и дедушки. Люди из нечеловеческого сплава. Неубиваемые оптимисты. Вытянувшие, сумевшие и, по какой-то усмешке судьбы, родившие нас, нытиков и «всёпропальщиков», торопящихся кричать зрада по любому поводу и трепетно оберегающих лишь покой собственного холодильника.
Когда я бываю на кладбище, я останавливаюсь у могил прошлого века.
Я смотрю на надгробные таблички того поколения на заросших травой могилах и думаю о том, как трудно и страшно они жили.
И еще думаю о том, что не все у нас так плохо, нет, не все пропало, им было гораздо труднее, но они вытянули, а значит, и мы обязательно вытянем.
15.09.2015
Всё, что я хотел сказать о Шарли
Я не знаю наказания хуже, чем делать детский памятник.
Когда я умру и попаду в ад, я уверен, там будет холодно, и равнодушный черт заставит меня делать памятник ребенку, полировать камень, гравировать по нему портрет с пухлыми губками и пуговичным носиком, рубить в граните незаслуженно короткие года жизни, и слушать, слушать и слушать голоса безутешных заказчиков-родителей, придушенные бесцветные голоса смирившихся с горем людей.
Может быть, это будет голос заказчицы из Глевахи, худой женщины с острыми локтями и пронзительным взглядом.
Она долго ходила к нам на просчеты, много раз перезванивала и, наконец, сделала заказ. Дорогой памятник, много гранита, много работ по установке.
Заказчице не нравилось все. Мы утвердили ретушь портрета с десятого раза, ей не нравилось выражение лица молодого шестнадцатилетнего парня, не нравилась прическа, не устраивала рубашка, не подходила поза, в которой он стоял на ретуши во весь свой рост. Готовый портрет на камне мы доделывали еще дольше. Художник то дорисовывал какие-то морщинки, то убирал их, то делал светлее лицо, то темнее, а под конец долго бился над тем, чтобы взгляд молодого парня стал жизнерадостным.
Готовый памятник тоже установили не с первого раза.
— Криво, — сказала заказчица, глядя на плиту сто стороны. — И не надо мне совать ваш «уровень». Я же вижу — криво.
Когда поправили, она сказала, что надо переставить памятник чуть левее. Потом опять оказалось криво.
— Люда, ну что ты, Люда, — воскликнула сестра заказчицы и прижала руки к груди. — Ну что ж ты людей мордуешь?! Ты все равно его уже не оживишь!
Может быть, это будет голос заказчика с Байкового кладбища.
Его жена, с бесцветными глазами на рыхлом лице, дрожащими пальцами выкладывала передо мной фотографии пятилетней девочки, одну за одной, одну за одной, точно раскладывала пасьянс. Фотографии закрыли собой весь стол, легли на бумаги и ноутбук, на мой ежедневник и телефоны, а она все доставала и доставала их из своей пластмассовой негнущейся папки.
— Я не знаю, какое фото лучше выбрать, понимаете, поглядите, вы же лучше разбираетесь, понимаете, какая подойдет для портрета, понимаете, — бормотала жена. Говорила она безостановочно, и красный её рот казался мне ножевой раной, из которой неудержимо лилась кровь. — Вот тут она у нас в парке, понимаете, на Соломенской площади парк, с качелями, мы туда часто ездили, понимаете, ей всегда так нравились качели. Она тут еще маленькая, понимаете, может быть надо фото последнее, совсем перед смертью, понимаете, вам лучше знать. А тут мы на Новый Год на елке, понимаете, она в костюме белочки, может быть в костюме белочки нельзя, понимаете. Вы скажите. А вот еще…
И голос её мужа прорывался откуда-то сбоку, виновато и робко гудел:
— Не надо, дорогая, не надо, может быть, молодому человеку совсем не интересно. Не надо…
Собственно, это всё, что я хотел сказать о карикатуре Шарли с утонувшим мальчиком.
15.09.2015
Восемь заветных слов
Она была танцовщица — плоская грудь, крепкая жопа, мощные ноги и сухая шея. Девки в бараке смотрели на неё с пренебрежением, ни сиськи, ни письки, не ухватиться, не подержаться, чего с неё взять. А фашистам она нравилась, особенно за умение ввинчивать фуэте, стоя на одной ноге в центре обеденного стола, ну, и за жопу тоже, конечно, нравилась.
Так она и выжила в германском концентрационном лагере, кружилась на столе, потом с него же доедала остатки, после шла в спальню очередного немца.
Освободили лагерь американцы. И сержант американской армии, двадцатилетний мальчишка из штата Миссури, очумевший от войны, крови и собственных гормонов, влюбился в неё сразу и навсегда, и немедленно предложил руку и сердце.
Они провели незабываемые три дня в одной из бывших немецких спален.
— Мне нужно ненадолго съездить домой, — на третий день сказала она американскому жениху. — Только туда и обратно. Увижу маму, сообщу, что я жива, и назад.
Война заканчивалась. Советские войска освобождали Европу, круша фашистскую империю и неся мир. Он согласился без страха за неё.
Её арестовали тут же, только она пересекла границу СССР. Короткий и унизительный суд, безжалостный приговор, и она поехала в лагеря на 10 лет, за предательство и сотрудничество с оккупантами.
Она была танцовщица. Девки опять косились, а охране лагеря она нравилась, и с фуэте на столе, и в спальне.
Скоро она забеременела. Охрана её жалела, подкармливала и щадила на работах, и ребенка, мальчика, она родила, можно сказать, здорового, как может быть здоровым ребенок, рожденный на лагерной баланде в суровых колымских широтах.
До трехлетнего возраста ребенка было разрешено держать при матери, а потом — обязательная комиссия, заключение врачей и интернат.
Три года она почти ничему не учила сына, кроме восьми слов. Каждый день, утром, в обед и вечером, и еще много раз, только выдавалась возможность, она повторяла сыну только эти восемь слов. Он должен был запомнить. Он обязан был их запомнить. Все восемь. Они должны были впаяться в его память, высечься там навсегда, намертво. Восемь самых главных слов в его только начинающейся жизни:
— У меня есть бабушка, Середа Анна Федоровна, Киев.
Она пела ему эти слова вместо колыбельной. Она учила их с ним, вместо стихов и поговорок. Они были ему вместо имени. Ей было не важно, когда он скажет слово «мама», ей было нужно, чтобы он запомнил:
— У меня есть бабушка, Середа Анна Федоровна, Киев.
Когда сыну исполнилось три, его забрали. Она его больше никогда не увидит, он со временем почти забудет её, останутся только восемь слов, те самые, которые он, трехлетний, скажет на интернатской комиссии, в ответ на вопрос, как тебя зовут: