Джон Хоукс - Лягух
А дальше? Продолжение сказки? Арман спрятался в кармане Анри, пока тот спал. Когда скверный мальчишка проснулся, он обнаружил в кармане лягушку и пришел в ужас. Анри избавился от лягушки и от собственного страха благодаря Вивонне, которая велела ему сбросить штаны и бежать. Дурачок! В конце Вивонна звонко смеялась над незавидным положением смущенного Анри, на которого она посмотрела вдруг с пристальным вниманием, когда лягушка-победительница запрыгнула обратно в ручей в ожидании следующей стычки.
Большинство запомнившихся мне «Сказок о лягушке по имени Арман» включали в себя подобные приключения. Скверный мальчишка Анри неизменно терял штаны и скакал в бешенстве, а маленькая лягушка изо всех сил цеплялась за одну из его голых ягодиц. Вивонна же тем временем улыбалась или недовольно хмурилась, впиваясь глазами в кружившуюся, испуганную наготу Анри. Закончится ли когда-нибудь этот сборник сказок из старинной книги, которая так красиво лежала в ладонях дорогой Матушки весенними ночами моего детства? Томик, откуда исходил звук маминого голоса, подобно тому, как детское сопрано Вивонны доносилось из лягушачьего рта или как пение мальчика в хоре слетает с партитуры, которую он держит, а не с его уст? Наверняка должна была наступить заключительная ночь последней сказки, когда пение дальних лягушек печально утихло бы и замерло в пустоте, а последние слова унеслись бы в весенний простор, и Мама умолкла бы, улыбнулась мне и закрыла книгу. Навсегда. Ну конечно, у моей любимой книги, благоухавшей от маминого прикосновения и повествовавшей о жизни лягушки, которая оказалась тезкой той настоящей лягушки, что погубила мою собственную жизнь, наверное, был свой конец.
В последнюю ночь наверняка Вивонна пустила Армана к себе в постель. Она дергалась, извивалась, вздрагивала и трепетала, спала и грезила наяву, гадливо ощущая, как маленькое мокрое существо касалось ее или — что еще хуже или даже лучше — внезапно пряталось в одеялах. Затерянное и непостижимое, оно ждало того момента, когда можно будет вновь пощекотать непорочное, юное тело Вивонны, пока она не задремлет в полусне, вскрикивая своим сорванным девичьим голоском. Так она лежала в лучах рассветного солнца, уже, разумеется, не ребенок, а молодая женщина, несмотря на свою по-прежнему детскую внешность. А лягушка? Она стояла в ногах кровати, разумеется, уже не лягушка, а обещанный братец, который должен был обернуться принцем, согласно требованиям большинства сказок о лягушках и детях, но не стал им. В этом месте «Сказки о лягушке по имени Арман» должны разочаровать нас. Ведь отважный братец, когда он наконец сбросил свою гадкую оболочку или, точнее, когда наша дорогая Вивонна распознала в ней лучезарную — мужскую — красоту, явился не в облике принца, чего по праву заслуживал, а в виде безобразного старого короля, с улыбкой взиравшего на свою награду. Но разделяла ли ослепительная Вивонна, которая раскинулась на своей влажной кровати, не заботясь о стыдливости, наше потрясение и разочарование этим заключительным подарком ее сказки? Нет, не разделяла. В конце концов, старый безобразный король — лучше, чем ничего, если уж ей не видать принца, что было очевидно, и она теперь знала, что могущественные силы лягушки никогда не потерпят общепринятых условностей.
Ах, позвольте мне быть честным, хотя честность почти так же несносна, как здравый смысл. И все же я не помню, чтобы «Сказки о лягушке по имени Арман» когда-либо достигали конца или чтобы дорогая Матушка прекращала свои вечерние чтения. Самый любопытный факт (и я глубоко в нем уверен) заключается в следующем: очень долгое время я довольствовался тем, что позволял матери читать одну сказку за вечер, и не требовал, чтобы она проводила все весенние ночи напролет со своим сыном и со своей книгой. Впрочем, довольно скоро мне удалось добиться даже этого. Ведь терпение — добродетель, которой я требую от других, а не от себя.
Итак, у нас есть великодушный отец, любящая мать, молодой граф и графиня, которые считали, что им не обойтись без нас в поместье Ардант, где я намеревался властвовать, и, наконец, лягушка по имени Арман, принадлежавшая мне одному, хорошо это или плохо, — все составляющие детства, которое я с самого начала назвал счастливым. Но погодите! Что-нибудь еще? Недостает какого-то важного элемента? Ах да, не будем забывать о Кристофе, моем единственном, но все-таки друге. Любой рассказ о счастливом детстве был бы неполон без упоминания о друге детства. И я отнюдь не собираюсь игнорировать этого мальчика, который мог быть также моим братом-близнецом (хоть и противоположным во всех отношениях мне) — столь крепкие узы связывали нас в те первые идиллические дни.
Да, меня, Паскаля, непостижимая судьба наградила другом, да еще каким! Бедным маленьким Кристофом! Казалось, будто его жалкое зачатие и рождение произошли только для того, чтобы у меня появился товарищ, когда мне захочется дружить с кем-нибудь еще, помимо взрослых и лягушки, и чтобы он мог также принять на себя все те невзгоды, которые, не будь его, жестоко обрушились бы на мою голову. Он был слабостью для моей силы, страданием для моего самодовольства, поражением и унынием для моей неуязвимости и криком боли для моей царственной мины.
Он был мелким, как мошка, и слабеньким, как паучок, — крохотный мальчик неопределенного возраста, который непрестанно шмыгал носом и носил большие, круглые, мутные очки. А страх? Право, он боялся, как говорится, собственной тени, и на то имелись причины! Ведь на тень Кристофа страшно было взглянуть: ноги и руки в два раза тоньше его настоящих конечностей, которые и так были тонки, худы и темны. Бедные ручки торчали из этого хилого, призрачного, вечно неугомонного тела, и с них свисали вытянутые ладони, которые заканчивались не крошечными пальчиками, а коготками. Так, по крайней мере, казалось, когда эти хрупкие, неуправляемые ладони колыхались под неслышную музыку преследования. Его злая мать была права, обвиняя Кристофа в том, что он боялся собственной тени, хотя сама она, будучи полной противоположностью моей матери, подвергала его унижениям — и это все, что он видел в жизни. Она была еще довольно молода, как и моя мать, и стягивала свои черные волосы в тугой пучок. Чего она только не говорила моему дружку! Всякий раз, когда я навещал Кристофа, эта женщина выставляла его за дверь с такими проклятиями, что даже я оступался, отважно приближаясь к их фермерскому домишке-развалюхе. Бедный Кристоф съеживался от страха, а его полуодетая мать сидела в дверях и твердила, что он — не ее сын, что он скоро подавится, подохнет и будет лежать мертвым у ее ног — такую ненависть, по ее собственным словам, она к нему питала. Что же касается отца Кристофа, то он тоже был жертвой этой женщины, как и ее сын.
— Эта баба опять принялась за старое, — говаривал иногда мой отец за обедом. — Жак не вышел сегодня в поле только потому, что она снова отлупила его по заднице. Мужики говорят, тем самым ремнем, что должен был поддерживать штаны, которые спустились у него до самых лодыжек. Позор!
— Мишель-Андре, — возражала Матушка очень печальным и серьезным голосом, — может, не надо говорить об этом при Паскале.
— Головастик знает об этой семье побольше моего, cherie[4]. Можно гордиться нашим сыночком за то, что он решил подружиться с этим бедным пареньком. Хотя молодой граф называет их семью единственной напастью в поместье Ардант и когда-нибудь от нее избавится — от мужика, бабы и ребенка. Попомни мои слова! Знаешь, ходят слухи, что даже лучшие из моих людей улучают время, чтобы проведать этого мужика — если только его можно назвать мужиком! — а потом остаются поразвлечься с бабой. Говорю тебе, Мари, позор!
Может, из-за этих папиных слов мои посещения Кристофа были такими краткими и редкими? Боялся ли я криков его отца, которые так часто доносились из полуразвалившегося дома вместе со свистом кожаного ремня, стегавшего по люто исполосованной плоти, как я себе это представлял? Или, может, все дело в лице матери Кристофа, которое иногда появлялось за едва отдернутой занавеской потемневшего сельского домика, и я чувствовал на себе ее взгляд — спокойный, оценивающий и такой же лукавый, как редкая пристрастная улыбка на ее белом лице? Она вовсе не была некрасивой женщиной, но в любую минуту могла прийти в ярость, к которой прибегала ее скрытая красота, напоминавшая мне, как это ни странно, овальное лицо супруги молодого графа. Нет, я просто хотел любой ценой уберечь свою частную жизнь и, вне всякого сомнения, не позволил бы моему странному маленькому другу вторгнуться в нее. Кристоф не имел ни малейшего представления о моем лягушачьем пруде. Никогда в жизни! Я навещал его ради моего собственного блага. Он мне нравился ничуть не больше любого другого маленького мальчика, и в некотором смысле я наслаждался его трагическим положением. Какой забавной парочкой мы, должно быть, казались со стороны, когда храбро шагали рука об руку по ухабистой дороге: один — съежившийся от страха хилячок, а другой — упитанный, окруженный всеобщей любовью здоровяк! Мы осторожно обходили собаку, сидевшую на цепи, и делали вид, будто обсуждаем ту или иную военную тактику в тишине, нарушаемой лишь моей гордой немотой и хныканьем Кристофа. Однажды этот бедняжка попытался схватить меня за руку, после чего я долго у него не появлялся. И когда я почти что забыл своего злополучного дружка, мой отец заговорил о нем однажды за столом, и я вспомнил Кристофа и смягчился. Возможно, если бы я знал, что мой стремительно приближавшийся недуг окажется намного тяжелее мучений Кристофа, я дружил бы с ним не столь эгоистично. Тем не менее, у нас бывали совместные приключения, и когда я возвращался от него, мое скрытое под масленой кожей «я» чувствовало себя прекрасно, как никогда. Ничто так не укрепляет победное состояние нашего благополучия, как чужое горе.