Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 5 2006)
Смотрит в сторону, громко сопя: не нравится! Да и я не в восторге.
— У меня есть… одна насущная потребность, — виновато улыбаясь, тихо произнес он. Я даже склонил к нему ухо — мол, громче говори. — Посрать! — вдруг придя в ярость, рявкнул он так, что я отшатнулся. Все, наверное, пошатнулись в радиусе километра! Мгновенно, конечно, сообщение это по всему миру разнеслось.
— Слушаюсь… Пошли.
Я уже центнер этот под мышки держал, но тут слегка подбросил, получше перехватил: путь, чай, не близкий! И не простой! Пришлось лбом его двери открывать, разумеется, в мягкой манере! Он тихо стонал. “Терпи, казак. Атаманом будешь!” Всю жизнь он мне это говорил… Теперь я ему это говорю.
— Валера! Он упал… там!
Все привычно уже… Но с новыми оттенками. Конечно, я покинул его. К его же собственной рукописи отлучился! Мысль, что я должен ждать, причем не за дверью, а рядом с ним, у “очка”, со всеми вытекающими и вылезающими последствиями, сперва не нравилась мне… Но теперь уже нравится! Теперь зато мне с улицы в окошечко лезть — перед тем, как упасть, он еще и закрылся.
— До щеколды не дотягиваюсь! — глухо доносилось оттуда.
Интересно — он “до” или “после” упал? Вот теперешний круг моих интересов! — горько думал я, пока лез. Интерес удалось удовлетворить: “после”. Наверное, это хорошо. И после некоторых процедур — обратная дорога… Меньше часа на все ушло — о чем говорить? Одно удовольствие!
— За стол! — прошептал он, когда я дотащил его обратно.
— Слушаюсь! — прохрипел я.
Опустил эту тяжесть, стул завихлял ножками. Но устоял! В отличие от меня: я-то как раз рухнул… Темнеет, кажись… Или это в глазах у меня? В июне дни длинные. Так что — не расслабляйся.
— Лампу… мне принеси.
Уверен, что мир создан под него! Точнее, под те задачи, что он ставит перед собой… Но последнее время больше передо мной. Где я отыщу теперь его лампу? С помойки принес ее — надеюсь, она опять там. Плотники выкинули ее вместе со всем хламом — с собой, думаю, не увезли? Побрел на помойку… Археолог! В том виде, как оставил лампу отец, вряд ли она сохранилась. Долго он ее усовершенствовал. Лист прицеплял на тарелку — абажур, чтобы лампочка глаза не слепила, вверх-вниз его сдвигал, стремясь к совершенству. На свой макар переделывал все — до тех пор не успокаивался. Но теперь-то все не переделаешь — силы уже не те… Но он, видать, решил не признавать поражений. А за то, чтобы их не было, отвечаю я!
А вот и лампа! Великолепно себе лежит среди прочих творений разума, и даже лист, что удивительно, свисает с нее. Хотя были тут, рассказывают, дожди и снега… Крепко сработано! Его стиль. Лишь отряхнул ее чуть-чуть — и как новенькая! Скромней скажем: такая, как была. Принес, гордо поставил перед ним. Воткнул, щелкнул — и даже лампочка зажглась! Чудо! Не только лишь зимостойкие сорта выводит он, но и лампы!
— Не она, — мельком глянув, прохрипел и снова устремил взгляд в свои бумаги.
Он что, издевается? Хочет сказать, что на помойке огромный выбор ламп, а я умышленно приволок ему не ту?
— Та… отец.
Что-то, видать, в моем тоне почувствовал он: повернулся вдруг ко мне, улыбнулся. Огромной своей ручищей за локоть взял.
— Турок ты, а не казак! — проговорил насмешливо. В нашем суровом семействе это как ласка идет!
— На помойке нашел! — зачем-то сообщил я, как бы намекая на благодарность, разумеется, чисто платоническую. Это уже, по нашим понятиям, перебор, моральная распущенность, перехлест эмоций. Такое не принято у нас. И батяня это напомнил.
— Значит, помойку не убирают! — сварливо произнес он. И, схватив вдруг лист, прицепленный к абажуру, безжалостно оторвал его, поднес вплотную к глазам и отчаянно сморщился. Что означает у него крайнюю степень сосредоточения.
— Кто эту чушь написал? — Он сунул лист мне под нос. Текст сугубо научный. Я этого не писал. Стало быть… Но он уже и сам догадался. — Да-а… — произнес он. — Теперь я уже все по-новому понимаю.
Это радует, безусловно. Но не означает, наверное, что надо лампы портить, причем собственного изготовления! Я пытался скрепкой прицепить лист на место… отваливается. А-а! Пускай! Мне-то какое дело? Тем более он вдруг забыл про меня, но зато стал задумчиво и сосредоточенно раскачиваться на стуле. Сейчас встанет и куда-то пойдет, ни на что невзирая.
— Отец!
С отрешенной и даже блаженной улыбкой раскачивается — мысли о предстоящем загадочном маршруте затмевают все!
— Отец!
На этот раз услышал меня и даже посмотрел с интересом — но интерес этот, как выяснилось, относился не ко мне.
— Ты мне вот что скажи, — ласково взял меня за локоть, улыбнулся прелестной своей, как бы виноватой улыбкой. — Ты видел колья мои? — Глядел на меня прям-таки страстно!
В прошлом году навыдергал кольев из ограды заброшенного детсада и вокруг чахлых своих сосенок навтыкал. Сосенок не видел никто, но колья все увидели и с вопросами кинулись ко мне: “Что это?” — “А то… Чтобы вы здесь не ходили!” Примерно так приходилось отвечать. Поскольку сосенок никто не видел, да и увидеть их трудно было, обиделись все. Теперь сожгли его колья, видимо. Но не со зла, я думаю — для тепла. Как бы ему объяснить все поделикатней?
— Отец!.. Ты, наверное, думаешь, что ты один здесь живешь. Но ты ведь не один здесь живешь! Понял? У людей тут свои дела!
Обиженное сопение в ответ. То есть получается, что я в равнодушии к людям обвиняю его… По советским меркам — это кошмар!.. Но “равнодушие” — это еще сказано мягко!
— Учитывай людей! Все-таки эти колья твои… никого не радуют!
Протяжно зевнул в ответ и демонстративно отвернулся! Вот так! “Еще на всякую ерундистику время терять!” Но тут уже я завелся.
— Отец! Скажи… Ты вот знаешь кого по имени, кто тут рядом с нами живет? Или тебе это глубоко безразлично?
Зевок. И взгляд вдаль, с надеждой: может, кто поинтереснее подойдет?
— Ну что ты за человек! — я воскликнул.
— Ну… что я за человек? — Он поднял наконец-то глаза, улыбнулся прелестной своей улыбкой… Задело чуток?
Сказать? В этот день отчаяния — или, может, усталости — не сдерживаться, наконец дать себе волю и сказать? Что это даст? Мне — и ему? Поздновато уже его воспитывать. Только расстрою. А впрочем, пусть расширит свой кругозор. Говорит же, что всегда надо учиться, и чем шире круг света, тем длиннее граница с тьмой. И что знаний не бывает бесполезных. Тогда — прими!
— Вот ты десять уже лет живешь у меня…
Кивнул. Правда, неохотно. Отрицать все пока невозможно, но он этого момента дождется и — в спор! За что, про что — не имеет значения: “Комар живет, пока поет!”
— И за десять лет… ну, скажем, за восемь… тебе даже в голову ни разу не пришло… позвонить моей матери — твоей бывшей, кстати, жене, с которой ты неплохо жил четверть века, вырастил, скажем, не худых детей… Ноль! Ни разу даже не спросил ее номер… если забыл.
Долгое молчание… Попал? А не слишком ли? Нет! Снова вдруг зевота одолела его.
— Да тебе всегда и на нас-то наплевать было, твоих детей! Ты страстно — вот то действительно была страсть! — предлагал то в Суйду, то в Немчиновку нам переехать, где тебя-то ждали опытные поля, а нас что там ждало?
Тишина. Потом он, не в силах больше сдерживаться и внимание изображать, жадный взгляд на бумаги кинул: когда наконец-то поработать дадут?
Молодец, батя! Силен! Сокрушить его трудно. Помню, как сестра второй его жены, Елизаветы Александровны, долго с умилением разглядывала нас. Я еще мучился, ждал: что-нибудь сладкое скажет!.. А она вдруг произнесла: “Да-а-а! Корень-то покрепче!” Удар! Нокаут! “Корень-то покрепче!” И щас еще силен! Только интересным чем-то можно его зацепить, а так — незыблем. Но в том, что по-настоящему ему интересно, я не секу! Один лишь раз, когда его вроде пробило, он произнес взволнованно: “Да-а-а… жаль, что ты не унаследовал мое дело!” Я, тоже растроганный, кивнул. “Писали бы вместе!” — уже вполне по-деловому добавил он. Тут я сразу протрезвился. “Твое, разумеется”, — уточнил я. Он взгляд изумленный кинул: “Ну а чье же еще?”
К чужому был туг на ухо — слышал только свое. Мой день рожденья — никогда не вспоминал. Не знал даже, когда и где умер его отец. И в последнее время с одинаковой яростью две взаимоисключающие версии защищал: то утверждал, что умер тот в лагере, в тридцать восьмом, то говорил, что у старшего сына Николая в Алма-Ате, уже вышедши. Помнил только, когда вывел свои сорта. Да и то приблизительно! К себе, надо отметить ради справедливости, также суров… Помню, как я был потрясен, когда неструганый топчан увидел, на котором он спал, из нашей ленинградской квартирки уехав. Но им это не принималось к обсуждению и даже к рассмотрению: спал. Полшестого вставал и в морозной мгле шел к конторе, на “наряды”, где распределяли лошадей и технику для работ. Бывал с ним…