Чарльз Сноу - Пора надежд
А тетя Милли вместо ответа сказала, что говорила со мной о своем намерении помочь мне получить образование.
— Вы очень добры, Милли, право, очень добры, — произнесла мама без тени присущей ей гордости. — Мне бы очень не хотелось, чтобы Льюис остался без образования.
— Тетя Милли считает, что в средней школе я не попаду в число хороших учеников, — вставил я. — А я ей сказал, что попаду.
Мама улыбнулась, — улыбка была еле заметная, но веселая. Очевидно, она представила себе наш разговор, и сегодня ей было даже приятно мое бахвальство.
На этот раз тетя Милли не стала поучать маму и не сочла необходимым изрекать прописные истины. Более того, она даже попыталась рассеять подавленное настроение мамы, заверив ее, что ни на минуту не допускает мысли о возможности войны, хотя обстановка сложилась далеко не благоприятная.
— В конце концов, — заключила она, — ведь сейчас двадцатый век!
Мама молча пила чай. Она слишком устала, и ей было не до споров. Она часто ссорилась с тетей Милли из-за политики, как, впрочем, и по любому иному поводу. Тетя Милли была рьяной либералкой, а мама придерживалась крайне консервативных взглядов с примесью ура-патриотизма и даже джингоизма.
Тетя Милли снова попыталась отвлечь маму от ее мыслей. Многие спрашивают о ней, сказала она.
— Еще бы не спрашивать, — с горечью заметила мама. — Пусть они оставят меня в покое. Пожалуйста, Милли, не пускайте никого ко мне!
Несколько дней мама не выходила из дому. Растерянная, испуганная, она замкнулась в себе и угрюмо молчала. Только бы не видеть соседей, не попадаться им на глаза. Она догадывалась, что они сейчас говорят, и вся сжималась при каждом новом предположении. Она знала, что они считают ее зазнайкой и гордячкой, любящей поважничать. Теперь она в их власти. Она даже отказалась от очередного гадания в компании своих приятельниц. Сейчас уже карты не могли ее утешить.
Я вел себя очень тихо, словно мама была больна. Она и в самом деле часто хворала, ибо, несмотря на всю свою энергию и несгибаемую волю, несмотря на горячность, с какой она бралась за любое дело, несмотря на гордую уверенность в том, что благодаря своей натуре она всегда и во всем будет впереди, несмотря на силу своего характера, мама никогда не знала, какой номер могут выкинуть ее нервы. Она обладала большим запасом жизненных сил и в общем была вынослива физически и духовно, и тем не менее в далеком детстве мне помнится затемненная спальня, слабый голос мамы, в полумраке — чашка чая на ночном столике и еле уловимый запах коньяка в воздухе.
Вообще мама не пила вина, за исключением тех периодов, когда нервы ее сдавали, однако этот запах долго не выветривался из моей детской памяти отчасти под влиянием обличений, на которые он толкал тетю Милли. После банкротства отца мама старалась спрятаться подальше, чтобы не слышать того, что говорилось на наш счет. В сущности, она не столько хворала, сколько раскисла и пала духом. Прошла неделя, прежде чем она взяла себя в руки.
В воскресенье утром (это было 2 августа 1914 года) мама наконец спустилась к завтраку. Шла она бодро, с высоко поднятой головой, глядя прямо и смело.
— Берти, — объявила она отцу, — сегодня я пойду в церковь.
— Вот это да! — воскликнул отец.
— Ты тоже пойдешь со мной, сынок, — сказала она мне.
Отца она не звала, давно примирившись с тем, что в церковь он не ходит.
Стояла страшная августовская жара, и я попытался увильнуть от этого предложения.
— Нет, Льюис, — повелительным тоном заявила мама, — я хочу, чтобы ты пошел со мной. Я намерена показать всем этим людишкам, что мне нет дела до их пересудов. Пусть все видят, что я не намерена опускаться до их уровня и обращать на них внимание.
— Лучше бы подождать недельку-другую, Лина, — мягко посоветовал отец.
— Если я не пойду сегодня, люди подумают, что мы чего-то стыдимся, — без всякой логики, зато с величественным видом возразила мама.
Она приняла это решение, когда направлялась к завтраку, и теперь, взбудораженная брошенным ею вызовом и предстоящим шагом, положительно преобразилась. Уже чуть ли не в веселом настроении поднялась она в спальню, чтобы надеть свое лучшее платье, и, спустившись вниз, церемонно и вместе с тем кокетливо повернулась передо мной.
— Ну как, красивая у тебя мама? — спросила она. — Ты будешь мною гордиться? Я не ударю лицом в грязь?
На ней было кремовое платье с пышными рукавами и осиной талией. Мама то и дело приподнимала юбку, любуясь своими лодыжками. Она как раз надевала огромную соломенную шляпу, стоя перед зеркалом, что висело над буфетом, когда зазвонили колокола.
— Идем, идем, — шутливо бросила мама в ответ на колокольный перезвон. — К чему так усердствовать? Мы и без того идем.
Она раскраснелась от возбуждения и была прехорошенькая. Поручив мне нести молитвенники, мама раскрыла белый зонтик и вышла на залитую солнцем улицу. Шла она медленно, величаво, — она всегда так ходила, если хотела показать, что умеет держаться с достоинством. Когда же она взяла меня за руку, я почувствовал, что пальцы у нее дрожат.
У церкви мы встретили несколько наших соседок.
— Доброе утро, миссис Элиот! — поздоровались они.
Мама отвечала громко, чуть снисходительно: «Доброе утро, миссис Корби!» (или «Берри», или «Гудмэн», или какая-нибудь другая фамилия из тех, что наиболее распространены среди жителей предместья). Времени на то, чтобы остановиться и поболтать, уже не было, ибо колокол в спешке, обычно предшествующей концу, звонил с удвоенной скоростью.
Мама — а вслед за нею и я — быстро прошла по проходу к нашим местам. Как я уже говорил, церковь была выстроена совсем недавно, стены ее были обшиты панелями из смолистой сосны, а вместо скамей стояли стулья пронзительно-желтого цвета; тем не менее кое-кто из наиболее именитых прихожан, во главе с доктором и его сестрой, уже закрепил за собой места, которые, если они не приходили к службе, пустовали. Их примеру не замедлила последовать и моя мама. Она завладела тремя стульями, стоявшими непосредственно за стулом церковного старосты. Один из них неизменно пустовал, так как отец решительно объявил, что ноги его не будет в церкви.
Справа от алтаря возвышался небольшой орган с ярко-голубыми трубами. Они еще дрожали, последние звуки соло, предшествующего началу службы, еще плыли в воздухе, когда мама преклонила колени и опустилась на маленькую подушечку, лежавшую перед ее стулом. В оконных переплетах были цветные стекла, смягчавшие яркий утренний свет, и в церкви благодаря им царило причудливое освещение.
Служба началась. Обычно мама с интересом присутствовала на богослужении: ее интересовало и даже слегка возбуждало то, что происходило здесь, ибо викарий был рьяный сторонник доскональнейшего соблюдения обряда, и мама всякий раз с трепетом ждала, до каких крайностей он дойдет. «Вот уж никогда бы не подумала, что он может дойти до таких крайностей», — в смятении, испуганно говорила она, понижая голос на слове «крайностей». Мама у меня была религиозная и вместе с тем суеверная, безудержная мечтательница, женщина, склонная к романтике и вместе с тем не лишенная снобизма. Она испытывала мистическую нежность к старой церкви, где молилась ребенком, обожала это серое уродливое готическое здание, спокойное течение совершавшегося там незамысловатого обряда. А в новой церкви все удручало ее, и она из воскресенья в воскресенье тщательно подмечала каждую мелочь, если викарий хоть в чем-то отходил от того, что было дорого ее сердцу, ибо считала, что такого пристального внимания требует от нее вера.
Однако в то утро ей было не до викария и его облачения. Ей казалось, что все смотрят на нее. Она никак не могла отделаться от этой мысли и если молилась, то лишь о том, чтобы набраться мужества для грядущего испытания. Ведь по окончании службы ей предстояло встретиться с прихожанами. Обычно каждое воскресенье, выйдя из церкви, мама болтала со знакомыми. Они собирались группами на церковном дворе, который сразу становился похожим на деревенскую площадь, и подолгу беседовали, прежде чем отправиться домой, где их ждал воскресный обед. Перед этим-то собранием и должна была мама предстать.
Она повторяла за викарием псалмы и пела гимны нарочито громко, отчетливо, чтобы ее слышали все вокруг, а пока он произносил проповедь, сидела с гордо откинутой головой. Во время проповеди викарий, между прочим, предупредил верующих о том, что их, возможно, ждут серьезные испытания. Однако его предупреждение прошло незамеченным: не только маму, но и большинство собравшихся банкротство мистера Элиота интересовало куда больше, чем перспектива войны. Страна так долго жила мирной жизнью, что даже если у кого-то и возникала мысль о возможности войны, он все равно не мог себе представить, чем ему грозит война и какие перемены она может внести в его существование.