Анатолий Алексин - Добрый гений
— А теперь вот… мама — тяжелобольной человек. Из-за меня!
— При чем здесь ты? — воскликнула я. «Тяжелобольной человек» — без этих слов меня аттестовать перестали.
Вскоре Калошину пришлось созвать еще одно внеочередное заседание. Но уже по требованию Лидуси. Она захотела, чтобы учком встретился с «ветеранами войны и труда».
— А зачем это?… — промямлил Калошин, помня, что он, как утверждала Лидуся, «покончил с собой» и, стало быть, для нее мертв.
— Зачем встречаться с ветеранами?! — переспросила она. И он загробным голосом поспешил заверить, что понимает «зачем». Но в действительности никто, кроме Лидуси, об этом не знал.
Все стало ясно лишь на самом заседании… Ветераны явились разные: и учителя, и представители шефов, и жильцы нашего дома. Лидуся пригласила человек десять… И каждого ветерана попросила ответить на один только вопрос:
— Какую роль в вашей жизни сыграла довоенная музыка? Она назвала песни, которые были записаны на обеих сторонах трех старых пластинок.
Ветераны примолкли, словно все вместе убыли в прошлое… Затем так же все вместе вернулись — и, дружелюбно перебивая друг друга, мечтательно перемещаясь от факта к факту, стали рассказывать. Сбереженные памятью факты, выглядели доказательствами не напрасно прожитых лет. Факты эти они вольны были перечислять бесконечно, как делала Мария Теодоровна и как поэт волен часто, вслух обращаться к тем своим стихам, которые сделали его поэтом. Некоторые заплакали, чего так не любил Калошин, а некоторые запели. От возбуждения ветераны, я полагаю, кое-что преувеличили, потому что получилось, что без песен, которые до войны записала на пластинки Мария Теодоровна, а потом исполнили Лидуся с Валерием, они не смогли бы ни трудиться, ни воевать. Ни любить, ни жениться, ни выходить замуж…
— Похоже, Калошин, что совсем недавно тут, в этой комнате… ты пытался оскорбить святые человеческие чувства? — сказала Лидуся.
— Похоже, — промолвил он загробным полушепотом.
— А старые пластинки, значит, крутились и крутятся в ту сторону, в которую надо?
— В ту…
Через полтора месяца были перевыборы учкома.
— Калошин пал! — известила меня вечером Лидуся. Она совершила еще один бескровный переворот.
У Валерия начал ломаться голос. По-медицински это называется мутацией. А если определять по простому, сын начал «давать петуха», окраска голоса, его оттенки то и дело менялись. Стало уж не до пения! Но Марию Теодоровну он навещал по-прежнему… В квартире, состоявшей из двух несовременно огромных комнат, Валерий встречался и с сыном Марии Теодоровны, которого трудно было называть сыном, потому что сам он уже успел сделаться дедушкой. Он все порывался переехать к матери, чтобы ухаживать за ней.
— Когда-то я любила, чтобы за мною ухаживали. Но это было давно. А сейчас-то зачем? Приходите в гости — и все. Я не больна… А гостей обожаю!
Мария Теодоровна и правда ничем не была больна. Но ее становилось… все меньше и меньше.
— Подслушала во дворе, что я угасаю, — шутливо сообщила она. — Приятней было бы услышать, что таю. Так как партия Снегурочки была моей самой любимой. Теперь вживаюсь в этот образ буквально. В его, так сказать, судьбу…
Только вот Мизгиря, который бы после того, как я окончательно растаю, бросился в озеро, что-то не видно!
Она еще настойчивей повторяла, что надо «быть в форме». Эта форма, как и раньше, выглядела накрахмаленной, отутюженной, безупречно опрятной…
Понятие «быть в форме», видимо, включало в себя и обязанность все время что-нибудь напевать хоть еле слышно и вроде бы машинально.
— Мурлыкаю, — говорила Мария Теодоровна. Жизнерадостно мурлыкая, она расставалась с жизнью.
— Пусть в некрологе напишут: «Скончалась на семьдесят первом году». Привыкла быть семидесятилетней! Или заглянут в паспорт, а? Как ты думаешь? — спросила она Валерия.
— Никакого некролога не будет! — категорически заявил он.
— Ты считаешь, не заслужила?
— Вы будете продолжать… жить.
— Сколько же можно?!
Валерий рассказывал мне обо всем этом… И о том, как Мария Теодоровна, будучи не в силах иногда и мурлыкать, присев на круглый вертящийся стульчик перед роялем, наигрывала что-нибудь легкомысленное. Передохнув таким образом, она начинала вспоминать то, что и сам Валерий уже мог бы пересказать. Но подробности всплывали каждый раз новые, ему до того неведомые. Мария Теодоровна не сдавалась!
— Зачем ты наведываешься к ней?… — спросила я.
— «Пока ты будешь приходить, я до конца не растаю!» Так она говорит.
До периода мутации Лидуся ходила к Марии Теодоровне вместе с Валерием. А как только мутация началась, ходить перестала.
Зато она как-то неожиданно навестила меня в детском саду. Скорее, ворвалась, утратив выдержку.
— Анна Александровна… объясните, пожалуйста, для чего Валерий каждый день туда ходит? — сузив глаза, что свидетельствовало о недовольстве и даже гневе, спросила она.
«Для чего?» — на этот вопрос Лидусе требовался ответ во всех случаях жизни. Но она, как правило, сама находила его, не тревожа других.
У Валерия по лицу обычно витала доверчивая, вопрошающая полуулыбка. Он вроде готов был без конца о чем-нибудь спрашивать. Но стеснялся… Его недоумения нередко были обращены и к себе самому. Лидусе же в основном все было понятно.
Но вдруг и она натолкнулась на непонятное. Это было для нее столь поразительно, что она захотела установить истину с моей помощью.
— Зачем ходит? — переспросила я. — Думаю… ему с Марией Теодоровной интересно.
Глаза расширились.
— А со мной ему неинтересно?!
— Кроме того, он, я думаю, испытывает к ней благодарность.
Глаза расширились еще больше.
— А ко мне он ее не испытывает?!
— Но пойми… он Марию Теодоровну еще и жалеет.
— А меня, значит, ему не жаль?!
Лидуся закрыла лицо кулаками. Подбородок ее страдальчески задрожал.
— Что ты? Что ты, Лидуся?… — всполошилась я. — Ходи туда… вместе с ним. Как было прежде…
— Для чего?! — Она оторвала кулаки от лица, чтобы с кулачной решительностью прозвучали слова: — Больше не пущу… Ни к кому не пущу!
То, что Валерий навещал Марию Теодоровну без видимой надобности, без какой-либо практической цели, представлялось Лидусе необъяснимым. Но дело было не только в этом… Он, 'выходит, принадлежал ей не полностью! Она ревновала его к угасающей женщине… Верней, к тому времени, к тем душевным движениям, которые он посвящал кому-то, кроме нее.
«Она любит его! — не без ликования констатировала я. — Заставить Лидусю плакать… могла лишь какая-то чрезвычайность. Ею оказалась любовь к моему сыну!»
Я видела перед собой лицо, которое от всякого необычного состояния становилось еще красивее. И красавица, которая могла выбрать в школе кого ей было угодно, выбрала моего сына!
Я растроганно прижала ее к себе.
Иногда говорят: «Нет характера…» Характером обладают все. Но одни сильным и стойким, а другие слабым и дряблым. Меня беспокоило, что характер сына был слишком податливым, раскрывающим, как послушный ключ, душу и тому, перед кем ей следовало бы замкнуться.
Но неожиданно обнаружилось, что характер Валерия может быть непреклонным.
Когда Лидуся и ему крикнула: «Ни к кому не пущу», он ответил:
— А я ни к кому и не пойду… Кроме Марии Теодоровны… Но к ней? Что бы там ни было! Я так решил.
Радоваться этому или нет, я не знала. Теперь уже в самой Жизни у него прорезался голос, который заставил не только услышать себя, но и к себе прислушаться. Через благодарность и жалость мой сын переступить не сумел.
— Что бы там ни было? — испытующе уточнила Лидуся. — Там — это у нас с тобой?
— Что ты? У нас с тобой ничего плохого случиться не может, — смягчился Валерий. — Точней, между нами…
Мария Теодоровна угасала естественно, как угасает лампада, когда иссякает масло.
Смерть человека, имевшего поклонников и поклонниц, с неопровержимостью выявляет либо искренность поклонения, либо его фальшивость.
Я никогда не слышала, чтоб у гроба исполняли романсы. Пели то, что любила Мария Теодоровна… С ней прощалась великая музыка, которая и была ее жизнью. Иногда романсы, как бы захлебнувшись, прерывались. Аккомпанемент, пробежав по инерции в одиночку небольшую дистанцию, растерянно затихал. Слезы мешали певцам. «Быть в форме!» — вспомнила я девиз покойной.
Романсы вновь овладевали фойе и вестибюлем оперного театра. Мария Теодоровна необычно старела и необычно расставалась со всеми нами. Люди прижимались к зашторенным черной материей зеркалам, к стульям с аристократично изогнутыми спинками, к гардеробным стойкам… Все вытягивали шеи, силясь увидеть Марию Теодоровну в самый последний раз. Молодая душа покинула ее тело — и узнать покойную можно было только по волосам. Ей стало ровно столько лет, сколько было.