Стефани Цвейг - Нигде в Африке
— Овуор, — выдохнула она, — это из-за платья. Бвана был прав. Оно нехорошее. Знаешь, что он сказал, когда в первый раз увидел его?
— Он выглядел как лев, который потерял след своей добычи, — засмеялся Овуор.
— Ты еще помнишь это?
— Это было задолго до того, как в Ронгай прилетела саранча. Это были, — вспомнил Овуор, — дни, когда бвана еще не знал, что я умный.
— Ты умный мужчина, Овуор.
Овуор оставил себе столько времени, сколько требуется мужчине, чтобы запереть красивые слова в своей голове. Потом он закрыл окно, задернул штору, погладил еще раз спящую собаку и сказал:
— Сними платье, мемсахиб.
— Почему?
— Ты же сама сказала. Это платье нехорошее.
Йеттель не сопротивлялась, когда Овуор расстегнул крошечные пуговки на спине, и снова восприняла его прикосновение как приятное, а его самого — как силу, несущую ей спасение. Она чувствовала его взгляд и знала, что интимность никогда еще не случавшейся ситуации должна была сделать ее неуверенной, но не ощущала ничего, кроме приятного тепла, исходившего от ее успокаивавшихся нервов. В глазах Овуора была та же мягкость, как в тот день, много лет назад в Ронгае, когда он снял с машины Регину, прижал ее к себе и навсегда заколдовал.
— Ты слышал, Овуор? — спросила Йеттель, удивившись, что шепчет. — Война закончилась.
— В городе все про это говорят. Но это не наша война, мемсахиб.
— Нет, Овуор, это была моя война. Куда ты пойдешь?
— К мемсахиб монену минджи, — засмеялся Овуор, потому что знал, что Йеттель тоже всегда смеется, когда он так называет Эльзу Конрад, ведь она говорит больше слов, чем может уловить самое большое ухо. — Пойду скажу ей, что ты не придешь сегодня на работу.
— Но я не могу. Мне надо на работу.
— Сначала должна закончиться война в твоей голове, — пояснил Овуор. — Бвана тоже всегда говорит: сначала должна закончиться война. Он еще придет к нам сегодня?
— Нет. Только на следующей неделе.
— Разве это была не его война? — спросил Овуор, слегка пнув дверь. Для него дни без бваны были как ночи без женщин.
— Это была его война, Овуор. Возвращайся скорей. Не хочу оставаться одна.
— Я присмотрю за тобой, мемсахиб, пока он не вернется.
Война в голове у Вальтера началась в мирных окрестностях Нгонга, когда он меньше всего ожидал мятежа. В четыре часа пополудни он стоял у окна спальни и без грусти наблюдал, как большая часть десятого подразделения Королевского Восточноафриканского корпуса садится в джипы, чтобы обмыть победу в близлежащем Найроби. Он добровольно согласился на ночное дежурство, и веселые солдаты его подразделения и даже сам лейтенант Макколл, скупой на слова шотландец, отметили его подвиг, коротко и емко назвав его «а jolly good chap»[75].
Вальтеру не хотелось праздновать. Известие о капитуляции не вызвало в нем ни ликования, ни радости избавления. Его мучили противоречивые чувства, которые он воспринимал как особо злую иронию истории и весь день ощущал такую подавленность, как будто конец войны окончательно решил его судьбу. Для его нынешнего состояния было очень характерно, что отказаться от одной ночи вне бараков не значило для него пойти на большую жертву. Потребность побыть в одиночестве в знаменательный день, который для других значил неизмеримо много, а для него — недостаточно много, была столь велика, что он не желал променять эту возможность на досадные следствия незапланированного визита к Йеттель.
Вскоре после того, как его перевели в Нгонг, а она начала работать в «Подкове», Вальтер понял, что в его браке наметились перемены. Еще недавно Йеттель писала ему в Накуру письма, дышавшие любовью, а иногда и страстью. Но теперь ей не особенно нравились его неожиданные визиты. И он понимал почему. Супруг с капральскими нашивками на рукаве, который сидел у стойки, хмурый и молчаливый, пока жена работала, не вписывался в жизнь женщины, вокруг которой всегда вился рой кавалеров в отличном расположении духа и офицерских мундирах. Странно, но ревность сначала даже не мучила его, а скорее оживила. Она так мягко, романтически напомнила ему о студенческих временах. На слишком короткий миг Йеттель вновь стала пятнадцатилетней девочкой в бальном платье в лиловую и зеленую клетку, прекрасной бабочкой, ищущей восхищения; а ему снова было девятнадцать, он учился на первом курсе и верил, что жизнь всегда награждает терпеливых. Но в монотонной рутине казармы, а еще больше благодаря опыту, почерпнутому в свободное от службы время, ностальгическая ревность со светлыми и приятными картинами времен Бреслау превратилась в африканское притупление чувств. Его сверхчувствительность, которую он, как и мечты о лучших днях, считал разъеденной годами эмиграции, вдруг снова шевельнулась в нем.
Ожидая в «Подкове», когда Йеттель закончит работу, он чувствовал ее нервозность и отторжение. Еще больше оскорбляли его высокомерные и подозрительные взгляды миссис Лайонс, которая не любила, когда к ее работницам приходили знакомые. Казалось, что она, подрагивая бровями, ведет учет каждой порции мороженого, которую Йеттель ставила своему мужу, чтобы удержать его в добром расположении духа, пока они оба смогут пойти домой.
Уже одна мысль о миссис Лайонс и ее заведении, а также о царившем там в день окончания войны настроении возбудили у Вальтера такое желание устроить ссору, а потом убежать, что гордость его была весьма уязвлена. В бешенстве он захлопнул маленькое оконце спальни. Некоторое время он еще смотрел в окно с дохлыми мухами на подоконнике, с отвращением размышляя, как бы ему одновременно убить время, свое недоверие и первые приступы пессимизма. Он был доволен, вспомнив, что уже несколько дней не слушал немецких новостей, и вот сейчас как раз был удобный момент попробовать поймать какую-нибудь радиостанцию. В столовой, где отличный радиоприемник, наверное, никого. Так что не будет большого переполоха, если из радиоприемника послышится вражеская речь, да еще в день великой победы.
В подразделении Вальтера, когда он слушал немецкие новости, громче всех протестовали беженцы, в то время как англичане выходили из себя очень редко. Чаще всего они даже не понимали, на каком языке говорят, если не на их собственном. Вальтер убеждался в этом все время, и в большинстве случаев без особого волнения, но теперь это стремление беженцев не выделяться вдруг показалось ему не смешным, а завидным талантом прощаться с прошлым. Сам он оставался изгоем.
По пути от барака к столовой, располагавшейся в главном здании, он еще раз попытался избежать той меланхолии, которая обычно неминуемо заканчивалась депрессией. Как ребенок, который учит урок наизусть, не задумываясь о смысле, так и он все время повторял себе, иногда даже вслух, что сегодня — счастливый день для всего человечества. Но несмотря на это, ощущал изнеможение и пустоту. С тоской, которую он считал особо глупой сентиментальностью, Вальтер вспоминал начало войны, и как Зюскинд сообщил ему с грузовика об интернировании, и прощание с Ронгаем….