Тан Тван Энг - Сад вечерних туманов
– Вы познакомились с ним в первую неделю октября 1951 года, – говорит Тацуджи.
И опять глубина его познаний и впечатляет, и тревожит меня.
– Это было на другой день после того, как коммунисты убили Верховного комиссара.
– Я читаю книгу мистера Преториуса о Чрезвычайном положении – «Красные джунгли». Захватывающе: я не знал, что вместе с коммунистами сражались японские солдаты.
Мы продолжаем нашу прогулку. Тацуджи останавливается в каждом месте, откуда открывается вид, внимательно осматривает каждый каменный фонарь, каждую статую, поэтому лишь спустя почти час наша прогулка вновь приводит нас к павильону. Рабочие Вимали повымели листья и расчистили территорию вокруг него. Лапы лотосов, вытащенные из пруда, сложены на берегу в одну кучу. Стая карпов подплывает к нам: разлохмаченный оранжево-белый флаг тянется сквозь мрачную воду. В голове я слышу эхо своего же голоса из давней поры, декламирующего строчки стихотворения: «Порожденье Земли и Воды…»
Тацуджи смотрит на меня, и я понимаю, что бормочу эти строчки вслух.
– Как продвигается работа с укиё-э? – спрашиваю.
– Я почти закончил их осмотр и запись своих заметок, – отвечает он. – Вы говорите или читаете по-японски?
– Нихон-го?[176] Да. Выучила, когда в лагере была.
В памяти возникает заброшенная деревушка скваттеров в нескольких милях от Куала-Лумпура, в которой я однажды побывала – там производили фотосъемки для слушаний о военных преступлениях. Японцы отвели жителей деревни на ближайшее поле и перед тем, как расстрелять, заставили их рыть для самих себя могилы. Сквозь выломанные двери и окна домов перед моими глазами мельтешили столы и стулья, детская качалка-лошадь, лежащая на боку, кукла на полу. У входа на стене разграбленной продуктовой лавки висел плакат на английском, убеждавший жителей пользоваться японским языком. Кто-то перечеркнул красным слово «нихон-го» и нацарапал снизу: «Британцы придут!»
Тацуджи говорит, и я возвращаю свое сознание к настоящему.
– Первый оттиск укиё-э был сделан в начале 1940 года, судя по надписи Аритомо на обороте, – сообщает историк.
– Это год, когда он приехал в Малайю.
– Оставив, возможно, позади себя свой позор?
– Позор? – мой взгляд делается резок.
– Немного уже на свете людей из тех, кто мог об этом знать, – говорит Тацуджи. – Аритомо-сэнсэй получил заказ создать сад для члена императорской семьи…
– Но он ушел в отставку. Он сам мне это сказал. Не желал жертвовать своим воображением ради удовлетворения капризов клиента.
– И это все, что он вам сказал?
– Что же произошло на самом деле, Тацуджи?
– Велись споры. Они ожесточились друг против друга. Аритомо лишился заказа еще до того, как работа была завершена хотя бы на треть. Стало еще хуже, когда император уволил его. Об этом все слышали. Для него это стало чудовищной потерей лица. С того самого момента он больше не мог называться садовником императора.
– Этого он мне никогда не говорил, – произношу я тихо.
– В последние несколько лет я беседовал с немногими из здравствующих людей, которые знали его…
Историк смотрит на воду, на цветы лотоса, склоняющиеся под ветерком.
– В чем это вы стараетесь меня убедить?
Он напоминает мне некоторых адвокатов, не способных говорить о сути дела.
– По-моему, – произносит он, ковыряя шелушащееся дерево перил, – Аритомо-сэнсэй играл в войне небольшую, но важную роль.
Резкий порыв нарушает созвучие ветра, зависшее под карнизом. Звук его резок и дисгармоничен. Рейки, замечаю я, злокачественно поражены ржавчиной.
– Он защитил множество людей от Кэмпэйтая, – говорю. – Он многих мужчин и мальчишек спас от угона на строительство бирманской железной дороги.
– Я убежден, что он работал на императора, когда имперская армия напала на Малайю.
– Но вы только что сказали мне, что император уволил его.
Понимаю, что звучит это, должно быть, так, будто я снова в зале суда и цепляюсь за несоответствия в показаниях свидетеля.
– Мне часто приходило в голову: не было ли это для него шансом искупить провинность, восстановить пошатнувшуюся репутацию? И это дало ему веский повод покинуть Японию.
– И заняться – чем? По-вашему, он был шпионом? – Я бросаю на историка скептический взгляд. – Готова признать, что такая мысль приходила мне в голову вскоре после того, как Аритомо пропал. Только я отбросила ее.
– Люди полагают, что он пропал всего лишь раз в жизни, но я думаю, что это не так, – говорит Тацуджи. – Он сделал это дважды. В первый раз – когда уехал из Японии до того, как началась война на Тихом океане. Никто не знал, куда он направился и чем с тех пор занимался, пока он не объявился в этих горах.
– Послушайте, сегодня всем известно, что задолго до войны повсюду в Малайе сидели японские шпионы, работавшие портными, фотографами, владевшие небольшими предприятиями. Только ведь они-то жили – в городах, Тацуджи, в местах, имевших хоть какую-то стратегическую значимость для вашей армии. Аритомо жил тут. Тут! – я со стуком впиваюсь костяшками пальцев в деревянные перила. – Он спрятался ото всех в своем саду.
– И коли уж на то пошло, – добавляю я, – если он по-прежнему работал на Японию, то почему оставался в Малайе еще долго-долго после конца войны? Почему он так и не вернулся на родину?
Тацуджи молчит, его глубокомысленный взгляд говорит мне, что он с разных сторон изучает мои слова.
– Тацуджи, что вы делали на войне?
Мгновенное замешательство.
– Я был в Юго-Восточной Азии.
– Где в Юго-Восточной Азии?
Он переводит взгляд на цаплю, осторожно выбирающую себе путь среди лап лотоса.
– В Малайе.
– В армии? – Голос мой ужесточается. – Или в Кэмпэйтае?
– Я служил в летной части имперского военно-морского флота. Я был летчиком. – Он слегка отстраняется от меня, и я замечаю, как нелегко ему дается самообладание. – Когда начались воздушные налеты на Токио, мой отец перебрался на свою загородную виллу. Я еще учился в академии, готовившей летчиков. Я был единственным ребенком. Мать умерла, когда я был еще мальчишкой. Я приезжал к отцу всякий раз, когда удавалось получить отпуск на несколько дней.
Он закрывает глаза и открывает их мгновение спустя.
– В нескольких милях от нашей виллы располагался трудовой лагерь. Военнопленных свозили со всей Юго-Восточной Азии работать на угольных шахтах за городом. Всякий раз, когда кто-то совершал побег из лагеря, мужчины в деревне создавали поисковые отряды. Однажды на выходные, когда я гостил у отца, я увидел, как они шли – с охотничьими собаками, с палками и всякими сельхозорудиями. Они делали ставки: кто первым отыщет сбежавших заключенных. «Охота на кроликов» – так они это называли. Когда беглецов ловили, их приводили на площадь возле деревенской ратуши и били.