Меир Шалев - В доме своем в пустыне
— Он вовсе не сумасшедший, — говорила Черная Тетя. — Он просто удивляется. Каждое утро он открывает глаза, и снова та же неожиданность.
— Но он слепой всегда, — сказал я. — А сумасшедший только иногда.
А сестра сказала:
— Стоило бы выяснить, может, этот Иехезкиль к тому же еще и сирота. Пусть бы помещали его иногда и туда.
Поскольку на сей раз я пришел с официальным визитом, то не полез через стену, а потянул за колокольчик на железных воротах.
Один из слепых вышел мне навстречу.
— Чего тебе, Рафаэль? — спросил он. — Мы не можем сейчас играть.
— Я пришел купить циновки, — сказал я.
Он проводил меня в мастерскую. Я любил туда заходить. Там всегда царил свежий запах камыша. Инструменты и материалы ждали в строгом порядке, разложенные по своим постоянным местам, чтобы руки могли найти их даже в темноте.
Слепые ребята и девочки сидели и работали. Быстрые пальцы в крови от частых соприкосновений с острыми лезвиями листьев, губы слаженно движутся в приятном и дружном пении.
Я выбрал две зеленовато-желтые циновки, сказал буйному Иехезкилю, что Бабушка рассчитается за покупку на следующей неделе, и понес их домой. А вечером две тети сдвинули стол и стулья в большой комнате из середины к стенам и расстелили циновки на полу.
— Все готово, — позвали они, и Бабушка с Мамой ввели меня внутрь.
Четыре женщины, сняв блузки и расстегнув крючки на лифчиках, лежали на животах, прижав лица к пахучим циновкам: их распластанные груди — кроме двух спрятавшихся материнских — выдавливаются по обе стороны тела, их спины ждут, и лица выражают то ожидание, что предшествует наслаждению еще до того, как началось само действо.
— А теперь походи нам по спине, Рафинька, — сказала Бабушка.
— Сделай нам массаж, — сказала Черная Тетя.
Босоногий и серьезный, как белые цапли на спинах пасущихся коров, ступал я по четырем спинам: по большой мягкой спине моей Бабушки, по хрупкой спине Рыжей Тети, по гибкой сильной спине Черной Тети, где полоска темного пушка разделяла две длинные мышцы, что толстыми змеями тянулись по обе стороны позвоночника, и по одеревеневшей, маленькой, воинственной спине Матери.
Сестра стояла в стороне и злилась.
— Ты еще слишком маленькая, — сказала ей Мама. — Если ты будешь ходить по нам, мы не почувствуем, а если Рафаэль будет ходить по тебе, твоей спине будет очень больно.
Вначале я ходил по всем спинам по очереди, вдоль и поперек. Месил пятками позвонки и охающее основание затылка, задерживался на плечах, остерегался на нижних ребрах. Ласканье египетских наложниц и сминанье ассирийских пленников смешивались здесь воедино. Я ходил по ним до тех пор, пока не перестал понимать, кто получает большее наслаждение — пятки моих ног или позвонки их спин, и тогда, большие, размякшие, томные от блаженства, Бабушка, Мать и обе Тети подвинулись на животах, и на локтях сползлись и прижались друг к другу, и стали одной большой площадкой у меня под ногами.
Так делали мы назавтра, и назавтра, и назавтра, и в последующие месяцы, и в ожидавшие впереди годы. И мало-помалу я стал ощущать, как удовольствие господства сменяется во мне радостью дарения, как их плоть гудит внутри моей плоти — то доступное лишь немногим ощущение, которому Рона, в часы наслаждений, так отдается и над которым потом подсмеивается. «Я чувствую себя изнутри тебя, — написала она мне в открытке, которая неожиданно пришла из Колорадо, что в Соединенных Штатах. — У меня здесь все прошло замечательно. После моего доклада была интересная дискуссия с участием умных людей. Если бы ты был здесь, ты бы ничего не понял, мой любимый, но я скучаю. Ты любил бы меня здесь. Я бы чувствовала себя изнутри тебя».
А когда массаж кончался, и Большая Женщина снова разделялась, и ее уставшие части медленно переворачивались на спину, и улыбались, и раскидывали руки, я видел розовато-белый чертеж, оттиснутый камышинками циновок на их грудях и на их животах.
Они подымались, помогали друг другу застегнуть лифчики, надевали блузки и становились надо мной. Лежа, эта большая спина была мягким и теплым полом под моими ногами, а встав, становилась непроницаемой стеной, которую я не мог ни понять, ни пробить своим взглядом.
МНЕ НРАВИТСЯ— Мне нравится, как у тебя аккуратно все разложено в рабочем ящике, каждая вещь на своем месте. Даже в темноте можно найти самую маленькую отвертку, — сказал Вакнин.
— Я благословляю тебя, Вакнин, пусть у тебя тоже будет такой ящик, — сказал я ему.
Он засмеялся.
— Я рад, что ты пришел к нам работать, — сказал он. Пятнадцать лет уже прошло, но он все еще видит во мне новичка. Объясняет мне, учит меня, просит у меня благословений. — Где ты, когда тебя нет? — спросил он. — Возьми меня когда-нибудь туда.
Я взял его с собой на прогулку. Я показал ему работу наших коллег, древних мастеров воды. Изобретательные, хитрые ловушки, разбросанные по пустыне: низкие, неприметные запруды, призванные задержать потоки и дать осесть смытой, взбаламученной почве, мелкие каналы, чтобы направить воду в нужном направлении, и скрытые колодцы, чтобы ее запасти. Колодцы, высеченные в мягком белом камне на берегах вади. Некоторые из них, словно большие, перевернутые утробы, уходят прямо вниз, в тело земли, а другие прорыты параллельно руслу, в боковой скальной стене, и их потолки поддерживаются большими каменными колоннами. Мы направляем воду, подхлестывая ее кнутом насосов, набрасывая на нее сбрую клапанов и вентилей, загоняя ее в стойла бассейнов, а они — соблазнами, и кознями, и мягкими уклонами каналов. Мы собираем ее в больших, высоких бетонных бассейнах, а они вели ее бережно и черпали из колодцев.
В тех местах, где выпадают дожди, видны остатки слегка снижающихся каналов, прорезанных поперек склонов, чтобы собрать потоки дождевой воды с гор и повести их к колодцам. В выжженных местах, что не знают дождей и лишь два-три раза в год удостаиваются наводнений, располагаются приманки: узкий, безобидный канал протянут от одного из изгибов в верховьях вади, и он сразу же слегка отклоняется вбок, вдоль склона, но с легчайшим, неощутимым намеком на уклон. Пока наводнение, как беснующийся слепой, рычит, срываясь в ущелье вади, этот канал похищает крохотную толику проносящегося мимо изобилия, как тот нищий, которого я обнаружил в одном из окончаний Маминых книг, — бедняк, что сидел под столом богача и питался падающими сверху крошками.
Эта толика даже не подозревает, что канал отклоняет ее от главного потока, и не успевает она понять, что отделена от своих сестер, как ее уже ведут к облицованной камнем яме. Здесь грязь и муть оседают, а вода — обманутая, очищенная и побежденная — стекает внутрь вырытого рядом колодца, пасть которого открывается в стенке ямы выше уровня канала, а дно находится очень глубоко.
Смутное желание гнездится во мне: привести Авраама в эту пустыню, дать ему в руки зубило и молоток и посадить в одной из извилин вади, чтобы он высек здесь колодец, подобный той пещере, которую он высек у себя во дворе.
Как-то раз, по пути в Иерусалим, в одном из вади Иудейской пустыни, я остановился возле такого колодца. Круглая каменная пасть, распахнутая с ни с чем не сравнимой силой и тоской, и на губах ее угадываются борозды, натертые древними канатами, что когда-то нарушали покой воды и извлекали ее на поверхность.
Я швырнул в нее небольшой камешек, чтоб услышать всплеск и прикинуть глубину, и две ласточки выпорхнули оттуда. Я перегнулся через край и заглянул. Вот он, круглый клочок света, дрожащий в глубине своего заточения. Кто ты? Водоём? Окоём? Памятка наводнения — или пропасть забвения? Раздвоенный хвост. Светлый живот. Однажды я лежал с Роной в тени акации. Потом мы уснули — я по-прежнему в ней. Потом я проснулся и лежал рядом. Акация зеленым сводом над нами, голубое и золотое капает к нам сквозь ее листву.
КАЖДЫЕ НЕСКОЛЬКО МЕСЯЦЕВКаждые несколько месяцев женщины измеряли наш рост — мой и сестры. Ее они просто прислоняли к дверному косяку в кухне, отмечали карандашом и писали дату, но меня Большая Женщина ставила у стены коридора, между портретами Наших Мужчин, потом отступала на шаг и становилась против меня, вглядываясь и проверяя, «чтобы глаза всех пятерых были точно на одной высоте». Если я прибавлял в росте хотя бы пару миллиметров, этого было достаточно, чтобы поднять на ту же высоту все четыре портрета и восемь мертвых глаз, что на стене.
Иногда, когда Мать и ее сестра уходят на работу — каждая на свою — и Рыжая Тетя уединяется в своей комнате, а Бабушка спит — «не тащи винные конфеты из комода, Рафинька, у меня один глаз всегда открыт и все видит», — я пробираюсь в коридор в одиночку, чтобы самому измерить свой рост. Сначала я покачиваюсь перед портретами четырех мужчин, подымаясь и опускаясь на цыпочках, а потом пытаюсь их одурачить, направляя взгляд не на лица, а в пустые промежутки между ними, — это мои убежища, вроде тех белых пустот меж картинками воспоминаний, которые я пытаюсь оставить в этом рассказе. Здесь, в этих маленьких белых долинах, я могу прилечь, прислушаться, передохнуть — как между грудями Роны и меж ее глазами. Когда я смотрю в промежутки между ними, там как будто появляется еще один, дополнительный глаз — третий, воображаемый и смешной. Но тут, в промежутках между четырьмя Нашими Мужчинами, всегда возникал еще один мужчина — пятый, знакомый и совсем несмешной.