Элайза Грэнвилл - Гретель и тьма
Делать было нечего, оставалось только вернуться в дом – в комнаты, укрытые, как саванами, чехлами от пыли. Йозеф поднялся, заглянув по очереди во все спальни, и помедлил, добравшись до той, что была в глубине дома и предназначалась гостям. Об оконную раму билась одинокая белая бабочка; оказавшись на воле, она порхнула к конюшням и там присела на старое розовое деревце, росшее у входа. Йозеф никак не мог заставить себя покинуть эту комнату, где легкий, сладкий дух напоминал о тех месяцах, когда он ходил за Бертой Паппенхайм, – вспомнились ее живой ум, буря черных волос, пылающие глаза, изящная фигурка. Какова была б его жизнь, не брось он свою крошку Анну О.? Он оправдал свое решение обязанностями, браком, работой, детьми…
Она говорила только о любви. «Любовь ко мне больше не придет. Я буду жить, как в погребе растение, без света».
Минуло столько лет, что другое лицо попыталось наложиться поверх Бертиного, другое сочетание черт, глаза бирюзовые, волосы – нити златые. Такие вот шутки шутит с нами старость, подумал Йозеф, шаркая к себе в кабинет. В доме того и гляди начнется переполох тряпок и ведер. Быть может, пора вновь попробовать и войти в старую свою жизнь. Добраться до кафе «Нигилизм», побыть средь великих и добрых мира сего – и, если повезет, не слишком добрых – да послушать, стоит ли верить слухам о новой волне антисемитизма, расползшимся перед их отъездом в Гмунден. Мысль о компании, об искрометных разговорах ему определенно понравилась. Йозеф подумал, не потребовать ли горячей воды для ванны, решил, что не стоит, и уже собрался заняться своим внешним видом, как услыхал далекий звонок в дверь. Мгновенье спустя в комнату вошла Гудрун и внесла на старом серебряном подносе визитную карточку.
– Служанка фрау Хайдеманн просит узнать, когда удобнее будет к вам зайти. Говорит, боли в груди у ее госпожи хуже прежнего.
Йозеф хотел было сердито отказать, но сдержался. Ну почему эти люди не могут подождать? Нынче вечером ему бы в последнюю очередь хотелось, чтобы на него вываливалась россыпь хворей пациентов, а особенно – тех немногих бездельников, кто считает визит к врачу составляющей своего светского общения. Фрау Хайдеманн – женщина бестолковая. Боли в сердце у нее – воображаемые, и если… Но сострадание взяло верх. Йозеф остановил себя. Быть может, ее боль сердца – как и у него – от запертых в нем несбывшихся грез о любви.
– Одинокое это место, – пробормотал он, – Вена, город грез.
Четырнадцать
Пройдет немало лет, прежде чем Дудочник вернется за остальными детьми. Музыку его заглушили, но юные и старые, большие и малые – все подряд – принуждены идти за ним вслед, тысячами… даже великаны-людоеды в сапогах-скороходах да с плетками звонкими, даже их псы о девяти головах. Мы – крысы, это наш исход, Земля ежится у нас под ногами. Весна оставляет по себе горький вкус. Дождь и люди падают дни напролет, а ночи напролет рыдают в озерах русалки. Медведь кровавого окраса сопит нам в пятки. Я не свожу глаз с дороги, считаю белые камешки и страшусь того, куда ведет нас этот след из пряничных крошек.
Подействовало ли заклятье? Думаю, да: кольца тумана обвивают нам лодыжки, подымаются и глушат все звуки, заглатывают всех, кто рядом, целиком. Миг наступает, и мы бежим со всех ног, волоча Тень за собой, останавливаемся, лишь когда моя вытянутая рука нащупывает грубую кору сосновых стволов. Шаг, другой – и вот уж мы в заколдованном лесу, воздух прошит льдистыми ведьмиными вздохами. День схлопывается вокруг нас. Призрачные караульные бросаются вниз с деревьев, требуют назваться, но наши зубы настороже, никаких ответов, и надзиратели убираются прочь, хлопая крыльями, на восток, к луне в облачном саване. Корни змеятся, тянут нас к лесной подстилке. Мы таимся в тиши, прерываемой далеким стуком рогов, что сбрасывают олени.
Просыпаемся – нас не съели. Солнце впитало последние клочья тумана. Кругом, похоже, ни души. Недалеко же мы ушли: я вижу дорогу, но путников на ней и след простыл. Тихо – покуда кукушка не закликала из чащи.
– Слушай.
– Kukułka, – отзывается он и прикрывает глаза ладонью, всматриваясь в верхушки деревьев.
– Ку-ку, – говорю я ему. Он по-прежнему разговаривает странно. – Она делает ку-ку!
Он по обыкновению резко дергает плечом.
– Зато мы на воле.
– Пока двигаемся – да. Пошли.
Тень скулит, но мы насильно ставим его на ноги и, поддерживая с обеих сторон, бредем вдоль кромки леса, пока не выбираемся к полям, где вороны деловито выклевывают глаза молодой пшенице. А дальше свежеза-хороненная картошка дрожит под земляными грядами. Рядами зеленых голов пухнут кочаны капусты. Мы встаем на колени и вгрызаемся в их черепа, капустные листья застревают у нас в глотках.
Идем дальше, ноги тяжелеют от цепкой глины, но тут Тень оседает на землю. Я тяну его за руку.
– Тут опасно. Надо идти. Если заметят, что нас нет…
Надо идти. Нам надо идти. Уж точно рано или поздно какие-нибудь добрые гномы или мягкосердечная жена великана сжалятся над нами. Но страх стал слишком привычным попутчиком – недолго ему гнать нас вперед. Еще и Тень с собой тащим. Голова у него повисла, глаза нараспашку, пустые, ноги волоком – две борозды тянутся следом в рыхлой грязи. Нам, похоже, конец от него настанет.
– Надо идти дальше одним.
– Нет, – пыхтит он. – Я обещал не бросать…
– А я – нет.
– Иди тогда сама. Спасайся.
Он знает, что я без него не уйду.
– Без толку стоять да разговаривать, – огрызаюсь я, подцепляю рукой плечо Тени и удивляюсь, как такое тонкое – как лезвие ножа – может быть таким тяжелым.
Еще одна передышка – на сей раз мы присели на мшистый изгиб дуба, попробовали сжевать горстку прошлогодних желудей. Остались только проросшие. Тень лежит, где мы его бросили, смотрит в небо, но я-то вижу, что глаза у него теперь полностью белые. Оно вдруг кричит – громче мы ничего никогда от него не слыхали, – а дальше прерывистый вдох и длинный, судорожный выдох. Я выплевываю последние желуди. Тень больше не дергается и не вздрагивает, как мы привыкли; надавливаю ногой ему на грудь – не шелохнулось. Миг-другой – и я собираю пригоршню дубовых листьев и укрываю ему лицо.
Он пытается меня остановить.
– Зачем ты это?
– Оно мертвое.
– Нет! – Но я вижу облегчение, когда он опускается на колени проверить. – Мы столько всего сносим, а умираем все равно как собаки… pod płotem… у забора, под кустом. – Он закрывает Тени глаза. – Baruch dayan emet. – Должно быть, молитва: губы шевелятся, но ничего не слышно.
– Но мы-то не умрем. – Я тяну его за одежду. – Тени долго не живут. Ты же знал, что зря это. Зато теперь быстрее пойдем, ты да я.
Он стряхивает мою руку.
– Тут земля мягкая. Помоги могилу выкопать.
– Нет уж. Времени нет. Нам надо идти. Уже за полдень. – Вижу, он колеблется. – Тень никто не съест.
Мяса никакого. – Он не двигается с места, и я ковыляю прочь, стараясь не оборачиваться. Наконец он догоняет.
Тропка вьется между лесом и полем. Один раз примечаем деревню, но решаем, что к логову колдуна мы все еще слишком близко, это опасно. Но вот даже солнце покидает нас, и идем мы все медленнее, пока я не сознаю, что дальше мы не потянем. Лес поредел: перед нами расстилается бескрайнее поле с ровными бороздами, докуда глаз хватает. Мы забираемся глубоко в кустарник, и тут я понимаю, что поле это – бобовое.
– Какая разница? – спрашивает он устало.
– Сесили говорила, если заснешь под цветущими бобами – спятишь.
– Нет тут цветов, – отрезает он.
Ошибается. Несколько верхних бутонов уже развертывают белые лепестки, в сумерках призрачные, а наутро очевидно, что надо было нам поднажать: за ночь раскрылись сотни цветков и танцуют теперь бабочками на ветру, разливая в теплеющем воздухе свой аромат.
– Дай мне еще полежать, – шепчет он, вжимает щеку в глину, отказывается идти, даже не замечая черного жука, грузно взбирающегося у него по руке. – Никто нас тут не найдет.
Его синяки меняют цвет. Были бордово-черные, теперь подернулись зеленью. Он просит сказку, и я вспоминаю, как Сесили рассказывала мне про двух детишек, выбравшихся из волшебной волчьей ямы. У них тоже кожа позеленела.
– Дело было в Англии, – начинаю я, – во время урожая, давным-давно. На краю кукурузного поля возникли ниоткуда, как по волшебству, мальчик и девочка. Кожа ярко-зеленая, и одеты странно. – Я оглядываю себя и смеюсь. – Когда они говорили, их эльфийского языка никто не понимал. Жнецы привели их в дом Хозяина, там за детьми ухаживали, но те ничего не ели, совсем-совсем ничего, пока однажды не увидели, как слуга несет охапку бобовых стеблей. Вот их-то они и поели – но не сами бобы.
– А почему они не ели бобы, как все остальные?