Девяностые - Сенчин Роман Валерьевич
– Да, кажется, едут.
– Не то. Слышишь, тишина какая?
– М-м-да…
Комбайнеры поднялись, тревожно озирались по сторонам. Димка сел на мотоцикл. На макушку горы вынырнули «Беларусы», но и их тяжелое рычание не разбило каменной тишины.
– Вон, наконец-то! – обрадовался Саманов, крикнул комбайнерам: – Сейчас тронемся, ребята!
Виктор Михайлович усмехнулся:
– Поздно, Юрьич. Глянь вон туда. – И пошутил: – Ну, запоминай, где не скосили, на следующий год и сеять здесь не надо будет. Ха-ха.
С юго-запада, из диких, бесплодных степей бежали похожие на каких-то морских каракатиц коричневые комочки перекати-поля. Цеплялись за кусты и травы, дергались, вырывались и снова бежали, спасаясь от безжалостной, страшной силы. В небе от горизонта к зениту, клубясь и пенясь, расползался красивый багрово-серый дым. Как будто огромный злой великан, пуская огонь, шагал по земле. Дотянулся до солнца, схватил его в кулак, и стало почти темно.
– Виктор Михалыч! – кричал Димка, он дергал педаль «Урала» и от волнения никак не мог завести мотор. – Виктор Ми… садись же! До коровников успеем. Там переждем. Виктор Михалыч, слышь!
Балташов достал сигарету, размял толстыми шершавыми пальцами. Закурил, поправил бейсболку и пошел к заревевшему мотоциклу. По полю уже стлалась первая, пока слабая и теплая волна ветра, примериваясь, гнула перезревшую пшеницу, трогала гибкие ветви осин. А дальний перелесок уже утонул в пыльной бездне мчащейся бури.
1998
Жизнь и работа Николая Сергеевича
Двадцать четвертого марта, в среду, Николай Сергеевич Толокнов был свободен. Собирался съездить на дачу, проверить, что там и как за прошедшую зиму. Да погода с утра оказалась пасмурной, дул порывами холодный, снеговой ветер. Толокнов постоял пару минут на балконе, покурил, морщась и поеживаясь, и вернулся в тепло квартиры, плотно закрыл балконную дверь.
– Ладно, Коль, куда тут ехать, – сказала жена, готовя завтрак, – вон снег везде. Погодим еще, не горит… Отдохни дома спокойно.
Николай Сергеевич согласился.
Позавтракали. Дочь Марина, студентка второго курса мединститута, убежала на лекции. Жена помыла посуду, выложила из морозильника мясо на борщ и ушла в комнату что-то шить, а Толокнов, как всегда на досуге, занялся резьбой по дереву.
Квартира в целом неважная – тесная двухкомнатка хрущевских времен, – но есть в ней темнушка, этакий чуланчик, и в нем с давних пор оборудовал себе Николай Сергеевич мастерскую.
Летом и осенью, гуляя по роще вблизи дачи, он присматривал замысловатые коряги, кривые ветки и, наоборот, стройные стволы сухостоя, собирал их, высушивал и такие, как сегодня, свободные дни и вечера, если уставал несильно, проводил в мастерской, постепенно превращая коряги в сказочных чудищ или тонких изогнувшихся дев, а чурочки – в статуэтки, ложки, шкатулки.
Жену и дочь не удивляло это увлечение Николая Сергеевича, он занимался резьбой с детства, с кружка при Дворце пионеров, и отдавался ей ровно, со спокойным, почти физиологическим постоянством.
И вот сегодня, по обыкновению не спеша, он разложил на столе резцы, надел клеенчатый фартук, стал перебирать, ощупывать разнокалиберные брусочки, чурочки. Губы его шевелились, он что-то тихонечко бормотал, разговаривал с деревом. Бережно откладывал одну чурку, брал другую, вертел в руках, приглядывался, стараясь глазами снять лишний слой и увидеть результат работы.
В такие минуты Толокнов очень досадовал, если его отвлекали, иногда вслух сердился, и жена, зная это, тревожила Николая Сергеевича лишь в крайних случаях. Чаще дожидалась, пока муж начнет орудовать резцом, и тогда уже заговаривала.
Но сегодня повела себя иначе.
– Что случилось? – недовольно спросил Толокнов, заметив, что жена назойливо ходит по прихожей, пытаясь привлечь внимание.
– Извини, Коль, там такие события назревают, – тут же отозвалась она, в голосе – тревога и растерянность. – Сейчас в новостях сообщили: Примаков полетел в Америку и с полпути вернулся, Клинтон приказал бомбить. Уже точно…
– Да? – Николай Сергеевич отложил чурку и вместе с женой пошел к телевизору.
Искали на многочисленных каналах последнюю информацию, жадно слушали, смотрели. И так провели весь день, глядя в экран, следя за тем, как разгорается пожар новой войны. Негодовали, удивлялись, делились друг с другом мыслями.
– И правильно, правильно, что Примаков вернулся, – говорил Николай Сергеевич. – А представь, если сейчас долбанут, а он там, у агрессора. Это же вечный позор!
– Конечно позор, – соглашалась жена. – Да и как вообще можно – пусть провинилась страна, и вот ее наказывать таким образом: ракетами, снарядами?! У нас вон Чечня, это, кажется, почти то же самое, как и их Косово.
Толокнов усмехнулся:
– Ну, скоро и нас начнут, не беспокойся. Сначала на Гренаде попробовали – получилось, все промолчали, потом Ливию, Ирак, теперь вот сербов. А потом и до нас доберутся. Если сейчас не покажем, что мы – сила, считай, все с нами ясно…
– О-ох, – простонала жена.
Николая Сергеевича искренне возмущали эти демонстрации американской силы. Полгода назад он так же не отрывался от телевизора, когда бомбили Ирак, следил, как сгущаются тучи над Югославией, но в войну не верил. Теперь же, сегодня, осознал: она все-таки начинается. Уже готовы к вылету бомбардировщики; Клинтон, Тони Блэр, Хавьер Солана объясняют, что нанести удары необходимо.
– У, рожи бандитские, – ругался Толокнов, нервно потирая резные ручки самодельного кресла. – И немцы, гляди, туда же! Им вообще нельзя армию иметь, и так по макушку навоевались, гады…
Про мастерскую он, конечно, забыл; даже и не пообедали как следует, только чай пили. Николай Сергеевич выпил и сто грамм водки, чтоб успокоиться.
Под вечер жена наскоро пожарила мяса, отварила вермишель.
– Перекусим, Коль? – спросила нетвердо и тихо, как говорила на протяжении всего дня.
– Сейчас по первой выпуск будет, – сказал Толокнов, изучая программу ТВ. – Вдруг началось?..
Вернулась из института Марина. К политике она никогда интереса не проявляла, даже посмеивалась, если родители на что-то бурно реагировали, но теперь и она выглядела обеспокоенной. Села на диван и тоже стала смотреть «Новости».
Николай Сергеевич знал, что дочь увлекается западной музыкой, любит поболтать с приятелями по-английски, и в душе не особенно одобрял это. Сейчас же он поглядывал на Марину откровенно сердито, как на провинившуюся; в голове даже мелькнула мысль собрать ее кассеты, диски, книжки на английском и выбросить в мусоропровод. Ясно, желание дурацкое, и Толокнов тут же отогнал его и все же чувствовал к дочери благородную, но пугающую холодность.
– Вот полюбуйся, что твои америкашки творить собираются, – не выдержав, сказал он, кивнул на экран, где показывали боевую технику НАТО. – Бандюги!
– Они не мои, – ответила дочь. – Тем более этот рыжий бабник. Придурок.
Николай Сергеевич не нашелся, что еще сказать, а жена горестно вздохнула:
– Да-а, вот только скандал кончился с Моникой, сразу новое приключение нашел. – Помолчала и затем предложила: – Пойдемте есть…
За ужином Толокнов пытался разобраться, что же именно так возмущает его. Все-таки не только близость очередной и, может быть, большой войны, не сама наглость Америки и ее союзников, не врожденная уверенность, что сербы – братья. Еще что-то пугало, возмущало, словно собирались бить его самого, и одновременно воодушевляло на сопротивление. Это что-то дразнило, вертелось в голове, но в последний момент пряталось, отскакивало от тех клеток, что оформляют смутное чувство в четкую понятность формулировки.
И странно – Толокнов видел себя то каким-то слабым, беззащитным, хотящим спрятаться, то – наоборот, небывало сильным, готовым и способным защитить себя и тех, кто в защите нуждается; он видел себя одним из тысяч волокон крепкой мышцы в гигантском, несокрушимом, но вялом сейчас организме. И эти ощущения силы и слабости, страха и решимости сменялись, точно волны накатывали: одна волна – сила, следующая – слабость и страх.