Андрей Дмитриев - Крестьянин и тинейджер
Гера устал и поскучнел. Все же спросил:
– Это Игонин предложил ему взять тебя в работники?
– Не предложил, а посоветовал. Сказал ему: зачем тебе губить хорошего непьющего мужика? Разве тебе не пригодится хороший и непьющий мужик? А мент наш – ни в какую…
– Кондрат? – зачем-то уточнил Гера. – Редкое имя.
– Не имя, а фамилия: Кондратов; это мы тут зовем его Кондрат… Так вот, он ни за что не соглашался. Потом, короче, согласился. Вообще-то пригодится, говорит, к тому же и непьющий, непьющие у нас всегда в цене…
Гера встал с крыльца и, обрывая разговор, подался в дом. Уже войдя, спросил:
– Как часто ты обязан к нему ездить?
– По понедельникам – на целый день, по средам – с девяти и до обеда, и в остальные дни – только чтоб коз доить.
– Аглаю, Анжелику и Аделаиду, – задумчиво кивнул Гера и произнес с насмешкой: – Почти классическая барщина. – Подумал, проверяя самого себя, и повторил уверенно: – Да. Барщина.
Панюков, озлившись, тоже встал с крыльца и произнес, не поворачиваясь к Гере:
– Не говори, чего не знаешь и о ком не знаешь. Кондрат наш никакой не барин и никогда не вел себя как барин. Он мужик простой.
– И что теперь? Как теперь будет? – не сдавался Гера, глядя в складчатый затылок Панюкова. – Я хочу знать, как долго, сколько лет ты будешь каждый день пахать на этого простого мужика и резать его кроликов?
– Это не мне – ему решать, – уклончиво ответил Панюков.
Гера злорадно уточнил:
– Всю оставшуюся жизнь?
Панюков часто и громко задышал, повернулся к Гере боком, сбоку посмотрел на него, затем выставил вперед ногу, закинул голову назад и на высоких нотах отчеканил так, словно загодя выучил:
– Были рабы и будем рабами.
Увидев лицо Геры, добавил буднично:
– Это я так говорю, чтобы тебе было все понятно.
– А мне не будет, не будет понятно! – закричал ему Гера. – Так нельзя говорить, так никому и никогда нельзя говорить! Так даже думать нельзя!
– Льзя, нельзя, а я вот – думаю, – тихо сказал ему Панюков. – Я как хочу, я так и думаю. И ты мне этого не можешь запретить.
Он замолчал; молчал и Гера. Больше говорить было не о чем, и они тихо разошлись каждый к себе. Гера дохромал до кровати, сел и задрал брючину. Колено посинело, но не распухло, и Геру это успокоило. Он не ел с прошлого вечера, был сильно голоден; надо было пойти к Панюкову и, наконец, поесть, но Гера понял вдруг, что ему легче быть голодным, чем снова видеть Панюкова. Гера опустил брючину и перебрался с кровати за стол. Включил компьютер, вчитался в свою свежую ночную «трепотню» и ничего не испытал, кроме раздражения и злости. Не медля, записал:
«Ну сколько можно говорить с тобой и не видеть тебя, не слышать тебя, не мочь тебя коснуться».
Смутило слово «мочь», и он собрался было подыскать ему замену, но вместо этого откинулся на спинку стула и вслух сказал себе:
– В этом все дело, в этом все дело.
Он встал и вышел из дома и даже начал убеждать себя, что собирается в Пытавино лишь для того, чтобы в Пытавине поесть, но, пока шел к дому Панюкова, перестал себя обманывать.
Заходить внутрь не стал, постучал в окно. Панюков появился в проеме окна и встал боком, будто разглядывая что-то, невидимое Гере. И Гера смотрел не на него, а на корову вдалеке, отливающую тусклым золотом в вечернем свете. Помялся и сказал:
– Я тут ушиб коленку, так, несильно, но мне лучше показаться своему врачу. Съезжу на пару дней в Москву, потом вернусь. Ты обо мне не беспокойся.
Панюков в ответ задумчиво закашлялся.
– Спасибо, что предупредил, – сказал он и ушел вглубь дома. Уже невидимый, оттуда посоветовал: – Автобус – в полвосьмого. Бывает, что опаздывает, бывает, подъезжает раньше, так что смотри, ты сам не опоздай.
Гера не опоздал и весь остаток вечера провел в пытавинском кафе «Кафе», где просидел пару часов спиной к немноголюдной, но крикливой свадьбе. Все это время ел, пил мало. Поезд, идущий на Москву, прибыл в одиннадцать; вместо обычных двух минут стоял все полчаса; когда, наконец, тронулся, Гера уже спал лицом к стене на верхней полке плацкартного вагона.
«…Ксюша, Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша, рыжая коса, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай, поздно не гуляй» – слова дурацкой песенки, разбудившей его утром, как только в вагоне заработало радио, вольготно ликовали в нем, шипели пеной теплого прибоя и перекатывались в груди влажной морской галькой.
За окном вставало солнце Подмосковья, быстрыми всплесками хлестало по глазам, но глазам не было больно; названия станций, мелькавшие перед глазами, выстреливали острой радостью узнавания; ряды пристанционных елок, то и дело встающие за окном, томили своей густой и ровной зеленью; поезд шел быстро, нетерпеливо, наверстывая потерянное время, и сердце Геры стучало быстро и нетерпеливо, поспевая за перестуком колес.
Проводница разносила чай. Гера от чая отказался, сказав ей вслух:
– Спасибо, нет, – а про себя проговорив: «…нет, тетка, чай мне, да, не помешал бы, но это никакой не чай; я лучше подожду; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша; я буду пить сегодня настоящий чай; ах, юбочка из плюша; а может быть, начну не с чая; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, рыжая коса; начну с хорошего и очень крепкого кофе; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай и поздно не гуляй; с большущей кружки каппучино, а там посмотрим, там посмотрим, впереди весь день, весь чай, весь кофе, ну а ты, ах, ах, ты поздно не гуляй…»
Радио не умолкало долго, выдавая песенку за песенкой, и Гера искренне пытался подпевать каждой из них, но дура Ксюша так вцепилась в слух, что никакая «джага-джага, мм… мм…» и никакое «…ты жуй-жуй свой орбит без сахара и вспоминай всех тех, о ком плакала» не смогло ее ни пересахарить, ни перемурлыкать.
Поезд мчал и мчал; нетерпение сменилось скукой; Гера задремал. Проснулся, когда его вагон уже плавно подплывал к платформе. Заторопился к выходу, подталкивая в спины скопившихся в проходе пассажиров.
А торопиться было некуда. Стрелки вокзальных часов указывали на половину двенадцатого дня – и, если это был обычный день, в чем Гера постарался себя убедить, Татьяна должна была вернуться на Лесную часам к девяти вечера. Бывало, возвращалась и к восьми, но никогда раньше. У Геры не было других забот, как убить восемь часов, и надо было хоть с чего-нибудь начать.
Он начал с неизбежного: дал поглотить себя толпе у входа в метрополитен; вместе с толпой был всосан в зев старинной станции и, вспоминая на ходу рефлексы коренного москвича, смог уберечься от немалого количества толчков, пинков и сжатий возле касс и перед эскалатором, но ото всех, отвыкнув от метро, не уберегся.