Меир Шалев - Эсав
Дитя солнца, чья кожа не краснела и не сгорала от зноя, а лишь приобретала чудный запах фруктов и становилась коричневатой, как флорентская бронза. (Флорентская? Может быть, флорентийская? Иногда я и сам уже не помню, что цитирую.) Ее волосы сверкали. Когда она мчалась на своем велосипеде, платье то прижималось к ее золотистым ногам, то взмывало вверх, и, если смотреть под определенным углом, можно было увидеть белое мельканье бедер. Я ощущал, как напрягаются мускулы Якова и частит его сердце, но тогда еще не понимал, что это значит. Он забирался на крышу или на дерево, чтобы наблюдать за ней, а я отправлялся в библиотеку, чтобы принести ему «красивые выражения для писем».
Ихиель сидел у стола и наклеивал марки на свои письма за границу. Он завел привычку обращаться к родственникам «выдающихся покойников» с просьбой сообщить ему последние слова их дорогих усопших. Среди его адресатов в те дни были родственники Лоуренса Аравийского, Кемаля Ататюрка, писателя Скотта Фицджеральда, художника Поля Вебера, композиторов Густава Штернера и Джорджа Гершвина. Кстати, когда было опубликовано последнее письмо Вирджинии Вулф к ее мужу Леонарду со словами: «Я не думаю, что еще какие-нибудь двое людей были так же счастливы, как мы», Ихиель послал вдовцу письмо с выражениями соболезнования и сообщил ему, что решил включить «очаровательную фразу миссис Вулф» в свою коллекцию. Но и Леонард Вулф не ответил Ихиелю на его письмо.
В отчаянии библиотекарь объявил мне, что ему, видимо, придется убить какого-нибудь знаменитого человека, чтобы собственными ушами услышать его последние слова.
— Альберт Эйнштейн, — сказал он. — Это самый лучший выбор.
Я рассказал Ихиелю о просьбе брата, и он отослал меня к Питеру Альтенбергу: «Твоя плоть подобна нежной песне поэта», «Вот, ты окунаешься в море воздуха и света» — и тому подобные приторности, которые так обрадовали Якова, что он поспешил включить их в очередное письмо, посланное им через Шимона.
Лея сидела на балконе, когда увечный подросток прошел через невспаханное поле и проковылял в ее двор, размахивая письмом.
— Убирайся отсюда и верни это тому, кто тебя послал, черная образина, — сказала она.
Шимон взял письмо в зубы, ухватился толстыми грязными руками за перила балкона и перебросил через них свое тело. Лея так испугалась, почувствовав звериную силу его пальцев на своих суставах, что взяла у него письмо. Шимон продолжал стоять возле нее, чтобы убедиться, что она его прочла, а потом сказал:
— А теперь ты напишешь ему ответ, и я снесу.
— Я только возьму перо и бумагу, подожди здесь, — любезно сказала Лея. — Можешь пока напиться им крана.
Она встала, вошла в свою комнату и заперла за собой дверь. Три года спустя, раскинувшись на своей постели, она сдвинула с плеч волну волос, попросила меня погладить ей шею кончиками пальцев и рассказала, что Шимон ждал ее тогда на балконе десять часов подряд. Только в час ночи, когда он услышал из пекарни звук разжигаемой горелки и почувствовал кисловатый запах всходящего теста, он оставил свой пост и отправился помогать отцу в его работе.
Она показала мне старые мальчишеские письма брата, и мы прочли их вместе, смеясь без всякого злорадства.
— Бедненькие вы мои, — сказала она. — Вовсе не нужно было прилагать такие усилия. Достаточно было убить голыми руками льва и принести мне его труп.
Меня миновали эти мучения. Я был погружен в свои книги, и они, вкупе с моей близорукостью, защищали меня, как Персея — его полированный щит. Свои настоящие первые шаги в любви я сделал лишь несколько лет спустя, в относительно позднем возрасте и с чрезвычайной легкостью. Мне было двадцать два года, когда я впервые оказался в постели женщины. Она была старше меня на несколько лет, похожа на меня телосложением и имела привычку, которая пленила мое сердце, — писать самой себе посвящения от имени знаменитых писателей на первых страницах их книг.
«В вороньем гнезде, между палубой и небом, искал я твою струю». — Герман.
«Опасайся Софьи Андреевны». — Лев. («Уж от него-то я ожидала чуть более оригинального посвящения», — сказала она мне с оттенком обиды.)
«Моя Черная Татарка, съешь меня ягоду за ягодой». — Уильям.
«Помнишь ли ты голубой анемон?» — Виктор.
«Моя толстушка, ау, ау, АУ, ау!» — Андре.
Были тут, как и следовало ожидать, также посвящения Хемингуэя и Вассермана, и еще одно, поразительное по длине и откровенности, написанное — нет, ты не поверишь — Мигелем де Сервантесом, который в тюремной камере не переставал, оказывается, представлять в своем воображении весьма подробные эротические сцены с ее участием и созданную там книгу написал, по его собственному утверждению, лишь для того, чтобы попытаться ее забыть.
— Первый раз это делают в темноте, — сказала она мне. — А очки сними с носа сам и запомни, куда ты их положил.
Она вела меня своими словами, выручала своим смехом и направляла своими вздохами, и в конце концов я вошел в нее, пораженный простотой этого действия, которое в моих фантазиях выглядело таким сложным.
Но Яков — чувствительный, не понимающий юмора коренастый подросток в толстых очках на переносице, все тело которого трепетало, как беззащитное сердце, извлеченное из реберного укрытия, — был слишком молод, чтобы увидеть веселое и смеющееся лицо любви. Отчаяние и подавленность овладели им, и он нырнул в мрачные пучины своего любовного страдания с радостью и блаженством свинцовой гири. Отец сказал матери: «Твой сын стал тяжелым, как голова албанца» — и вышвырнул его вон из пекарни, потому что одного его присутствия было достаточно, чтобы убить дрожжи.
Он завел привычку взбираться на верхушку нашей шелковицы, высматривая, не прыгает ли дама его сердца в своих крылатых сандалиях по полям, размахивая сеткой для бабочек, и тотчас мчался к ней, чтобы подносить коричневатых жучков, которые плевали на него вонючей защитной жидкостью, и обжигаться жалами нетерпеливых пчел, что по причине своего трудолюбия и стерильности были ярыми ненавистниками всех влюбленных, и собирать ей отвратительных личинок, из которых Лея затем у себя дома выращивала бабочек с раздвоенными, как у ласточек, хвостами. Он даже попросил меня украсть у Бринкера заветный кусок янтаря, ибо знал, что она хотела бы присоединить его к своим коллекциям, — но я наотрез отказался.
«Одолжи и скажи, что ты потерял», — умолял он.
«Я сам украду его», — предупреждал он.
«И все скажут, что это ты», — угрожал он.
С настойчивостью и смелостью, на которые способны только влюбленные мальчишки, он пытался завязать беседу или перехватить ее взор, а потом, когда Лея прохаживалась со своими подружками, ощущал на себе их жалящие взгляды, вонзающиеся в его спину, и слышал их насмешливые и по-осиному ядовитые шепотки. Мать, узнававшая в его трудной и неуклюжей любви то, что было ей хорошо знакомо по собственной жизни, увидела однажды, как он оголил живот и распластался на земле, и сильно испугалась: