Вадим Смоленский - Записки гайдзина
Конечно, конечно…
Ничего этого он мне не сказал.
Не надо упрекать меня в завирательстве. Действительно, едва ли он был способен на такую долгую и страстную тираду. Вся эта тирада пронеслась у меня в голове за те секунды, что он ежился перед нами, как выловленная черепашка, неуклюже поводя плечами и силясь что-то произнести. Люся прошла мимо него в двери Макдональдса с гордо выпрямленной спиной, даже не взглянув. Он неловко потоптался, бросил на меня вопросительный взгляд, тут же отвел его в землю, вздохнул — и обреченно последовал за ней. Но до того, как двери за его спиной закрылись, я успел шепнуть ему в ответ:
— Мой бедный скебешный губошлеп! Печальный рыцарь голых титек! Несчастное дитя экономического чуда! Упасите меня боги: я не собирался ни целиться в тебя, ни тем более стрелять. Я гость на твоем острове, а не царь; наша милая Пенелопа тоже далеко не царица; а десять лет под стенами Трои провел скорее ты, чем я. Там, откуда я, вообще давно непопулярны героические осады — может, кстати, оттого так и расплодилась порода циников с дурацким прищуром. Здесь же вы штурмуете крепость за крепостью уже шестой десяток лет, если не четырнадцатый. Понятное дело, вам нужно достойно утереть нос белому варвару, который раньше вас придумал всё самое лучшее и главное: паровой котел, электричество, спутник, железобетон, додекафонию и либерализм. Не говоря уж о кинематографе, о пресловутой фабрике грез, о расхожем голливудском типаже, длинноногом и белокуром, — таком желанном трофее для солдата в сыром окопе. Понимаю тебя, служивый, но хочу сказать вот что: из окопа видно далеко не всё. Прицельная оптика сужает перспективу. Я не хожу под ружьем и мог бы рассказать тебе много интересного — но ты лучше спроси у своих. Ты видел нового зазывалу в клубе «Винус»? Он оболтус, лузер, перекати-поле, дезертир — но он знает кое-что такое, чего не знаешь ты. Поговори с ним о последнем альбоме Рона Джейсона, о мэйнстриме и авангарде, о гитарных примочках и о зигзагах судьбы. Он скажет тебе, что из окопа пора вылезать. Да и сам посуди: белые девки, похожие на голливудских звезд, сплошным косяком прут в ваши края на сомнительные заработки — это ли не знак того, что варварский нос утерт? Спасибо тебе за взятые крепости. Спасибо за автомобили и полупроводники, за качество и надежность, за стабильность и безопасность. Спасибо за государственные субсидии, на которые я тут самовыражаюсь и оттягиваюсь. Спасибо — и хватит. Уже можно отложить в сторону микрофон для караоке, задрать голову в звездное небо — и спеть что-нибудь своим голосом и от души. Если это у тебя получится, то все блондинки всех голливудов станут твоими. Твоими до такой степени, что вовсе перестанут тебя интересовать. Если и не в этой жизни, то в следующей точно. Я буду очень переживать за тебя. Дерзай — и да помогут тебе японские боги.
О СВЯЩЕННЫХ РУБЕЖАХ
Советский Союз, как известно, имел сухопутную границу с двенадцатью государствами. Эта граница была самой протяженной в мире, она начиналась у Баренцева моря и упиралась в Японское. Современная Российская Федерация соседствует по большей части с другими государствами — но их все равно двенадцать, и граница упирается в те же моря.
Автор этих строк родился у Баренцева моря. Там, где граница начинается. И вырос в пограничной полосе, непосредственно под боком у Норвегии, нашего первого, самого северо-западного соседа. Протяженность российско-норвежской границы невелика, около ста километров. Граница идет по реке, на ней каскад гидроэлектростанций: две норвежских, пять российских. Из приграничных населенных пунктов — лишь два маленьких поселка энергетиков. В одном из них я и вырос.
Это было райское место. Теплый Гольфстрим протекал достаточно близко, и леса преобладали над тундрой. А никельский комбинат дымил достаточно далеко и не портил нашей экологии. Три сотни жителей поселка владели несметными богатствами. Все здесь было только для них — и полные грибов леса, и полные рыбы озера, и черника в августе, и брусника в сентябре, и осенние краски, и весеннее солнце, и разнообразная флора, и разнообразная фауна.
И еще — бесконечные километры колючей проволоки.
Ее уважительно называли «система». Она шла тремя рядами. Сначала от остальной страны отделялась погранзона. Затем отделялась погранполоса. И наконец, отгораживались последние метры перед собственно границей. Система состояла из столбов с колючкой, вспаханной контрольно-следовой полосы и проводов сигнализации. Вдоль системы располагались многочисленные погранзаставы и контрольно-пропускные пункты. Наряды пограничников с овчарками ежедневно ее патрулировали.
Мы жили «за системой». Точнее, между ее вторым и третьим рядом. В двух километрах от нашего поселка советско-норвежская граница заканчивалась, и начиналась советско-финская, гораздо более протяженная. Мы же соседствовали с самым дальним и самым безлюдным уголком Норвегии — узким, нелепым аппендиксом, для чего-то завернутым ею с севера на юг.
Для детей, с младенчества растущих за системой, граница становилась одним из фундаментальных элементов картины мира — таким же, как небо или земля. Их вселенная была полусферической. По ту сторону реки лежало зазеркалье, черная дыра, антимир. Ступить туда ногой было так же невозможно, как потрогать пальцем Луну. Можно было лишь ловить оттуда немногочисленные сигналы.
Зримых признаков жизни с норвежской стороны практически не поступало. Мы могли видеть очень немногое. Например, поделенный пополам речной остров и два столба на нем: один в красную и зеленую полоску, а другой желтый с черным верхом. Еще из поселка была видна норвежская пограничная вышка. Ее темный силуэт с покатыми боками вырастал из-за плотины электростанции, упиравшейся в тот берег. Вышка казалась необитаемой. За все свое детство я ни разу не видел норвежского пограничника — в то время как окрестные советские вышки пограничниками буквально кишели. По редким норвежским праздникам на вышке появлялся национальный флаг, но даже и тогда ее обитатели умудрялись остаться незамеченными. Обернуться на шум лопастей и увидеть вертолет, несущий невидимым пограничникам смену — это максимум, что мне удавалось.
Некоторая информация об антимире приходила с телевизионным сигналом. Живя на стыке трех границ, мы ловили три телеканала: советский, норвежский и финский. По последним двум показывали массу интересных вещей: фильмы про Джеймса Бонда и Тарзана, диснеевские мультики, выступления ансамбля АББА, рекламу различных товаров и иногда голых женщин. Некоторые жители поселка вовсе не включали советское телевидение, довольствуясь финским и норвежским. Даже отдельно торчащая иностранная голова, вещающая что-то на непонятном языке, была им милее, чем какая-нибудь кинопанорама или мгновения весны.
Подобное поведение отнюдь не было диссидентством, не было скрытым или хотя бы неосознанным протестом против железного занавеса и тоталитаризма. Такое объяснение было бы слишком примитивным. Ведь мы жили не за железным занавесом, мы жили внутри этого занавеса, мы были живыми атомами советского народа, диффундированными в окружающее железо. Ощущения такого атома были непохожими ни на какие другие.
При хороших отношениях с начальником заставы можно было пройти за колючую проволоку в такое место, где граница пересекала реку, образуя на нашей стороне сегмент норвежской территории. Стоя на берегу, в каком-то метре от разделительной просеки, можно было закинуть блесну в иностранные воды и выволочь оттуда щуку или даже кумжу. Но зайти за просеку было уже нельзя.
«Граница СССР священна и неприкосновенна», — гласили кумачовые плакаты на стенах зданий и на обочинах дорог. Назвать границу «священной» было очень правильно, слово попадало в самую суть. Мучительный запрет пересечь несколько метров обветренной каменистой почвы и вправду содержал в себе много сакрального и метафизического. Тогда я этого еще не понимал. Теперь понимаю.
В падении Берлинской стены было не так уж много метафизики. Она просто рухнула в одночасье, не выдержав мощных ударов с обеих сторон; люди хлынули из двух Германий навстречу друг другу, и Германия стала единой. С моей же персональной стеной все получилось иначе. Все получилось в соответствии с неисследимыми законами топографического сопромата. Я не молотил по этой стене кулаками и не стрелял в нее из калашникова. Но я бессознательно давил на нее в течение всего своего детства. Давил в каком-то ином измерении, давил мысленно. Меня слишком активно искушало зазеркалье. Мне слишком хотелось пересечь просеку с разноцветными столбами, потрогать необитаемую вышку и увидеть мой поселок с другого берега. Я слишком сильно желал — хоть на секунду, хоть номинально — стать иностранцем. В конце концов, я им стал. Но как!