Владимир Березин - Свидетель
Довольно давно я работал рядом.
Я работал по ночам, когда подходила моя очередь.
В те ночи я выучил мрачное дыхание зоопарка.
Это был запах сена, навоза и звериного нутра.
В темноте пронзительно скрежетали павлины, и тяжело ухал усатый морж.
Однажды, открыв окно, я увидел, как идёт снег.
Было первое апреля, хмурый день. Нахохлившиеся лебеди под казённым окном возмущённо кричали.
Потом улица, разделяющая зоопарк на две части, была раскопана и перегорожена — на много лет. На ней лежали бетонные блоки и трубы.
Внешне это было похоже на баррикаду.
Такие баррикады возводились в своё время у Белого Дома. Название, как всегда многозначно.
Случился военный переворот, а во время переворотов полагается возводить баррикады. Вышли они на этот раз хлипкие, слабенькие.
Модно было гулять на баррикадах.
Какая-то девица сидела на танковой пушке, сверкая капроновыми чулками. Другие, в трико и белых свитерах, гуляли с парнями.
У костров грелись лохматые люди в штормовках, а в небе болтался аэростат.
На антенной привязи аэростата висело четыре флага: большой трёхцветный российский, поменьше — жовто-блакитный украинский, за ним — литовский и ещё какой-то, неразличимый в вышине. Потом этот аэростат оторвался и путешествовал по московскому небу самостоятельно. Его принимали за летающую тарелку.
Товарищ мой встал на баррикаду, чтобы осмотреть окрестности. Она зашаталась под ним.
Начали записывать в десятки и сотни. Появились командующие люди. Люди благоразумные с ужасом представляли, как в случае поражения их будут хватать по этим спискам.
Шкловский пишет: «Много я ходил по свету и видел разные войны, и всё у меня впечатление, что я был в дырке от бублика.
И страшного никогда ничего не видел.
Жизнь не густа.
А война состоит из большого взаимного неумения».
Стоять и дежурить ночью — занятие неприятное. С военной точки зрения это бессмысленно. Холодно, дождь. Стоишь и куришь. Курили много. За ночь выкуривалось три пачки.
Я курил трубку. Курить трубку выгодно — не просят сигарет.
Ночами слушали хрипящее и булькающее радио. Мой коротковолновый приёмник был за большие деньги куплен неделей раньше. Назывался он символически — «Вильнюс». В Вильнюсе уже кого-то подавили танками — бессмысленно. А «Радио Москвы» то появлялось, то пропадало.
Первый страх пришёл, когда начали глушить независимые станции, — одно радио «Свобода» пробивалось в эфир.
Аил проливной дождь, и вместо того чтобы идти посмотреть на события, я прижимался ухом к динамику. Сообщение шло по трассе Москва-Мюнхен-Москва.
Корреспондент закордонной радиостанции сидел на одиннадцатом этаже Белого Дома и рассказывал в прямом эфире, что происходит за углом.
Потом включилось через резервный передатчик российское радио.
Итак, все курят. И всё снова бессмысленно. Однако кому-то нужно умереть. Тут важен момент физического прекращения чьей-то жизни. Это оселок, на котором проверяется серьёзность происходящего.
Надо кого-то убить.
Теперь несколько слов о танках. Что люди ложатся под их гусеницы, довольно страшно. В первую очередь тем, кто стоит вокруг. Из танка лежащих не видно. Так было в Вильнюсе.
Когда человек не успевает увернуться от гусеницы, его просто наматывает на неё. Это происходит быстро, и ничего героического в этом нет. Если несколько десятков танков проезжают по одной задавленной собаке, она раскатывается как блин.
Это я видел.
А безвестный миру младший сержант Акаев заснул на броне во время ночного марша. Он упал под гусеницы, и танковая рота сделала его совершенно плоским, толщиной с фанерку.
Младший сержант Акаев занимал несколько квадратных метров.
Я не верю в воодушевление и подъём человеческих чувств от созерцания погибших под танками.
В своём «Сентиментальном путешествии» Шкловский несколько раз вскрикивает: «Мне скажут, что это к делу не относится, а мне-то какое дело. Я-то должен носить всё это в душе?» Он писал о Гражданской войне.
Наутро объявилось огромное количество героев. Количество подбитых танков приблизилось к сотне. Снова начались народные гуляния.
Через день одна радиостанция ругалась с другой.
— А вот и секс опять разрешили… — трепался один из ведущих.
— Позвольте, коллега, — вступал другой, вы неправильно произносите это слово. Говорить нужно не «сэкс», а «секс». Ну да всё равно, поздравляю вас, дорогие слушатели, с окончанием внепланового дня танкиста…
«Разговор настоящий, непридуманный, — писал про это Шкловский. — Память у меня хорошая. Если бы память была хуже, я бы крепко спал ночью».
Я читаю Шкловского и думаю о времени.
Есть такая игра — постукалочка.
Не знаю, что это такое.
Постукалочка имеет для меня свой, особенный смысл.
И не надо объяснять ничего, я слушать не буду.
Постукалочка — это звук проходящего времени в стуке ночного сторожа.
Стук-стук.
Время идёт.
Что — то проходит мимо меня.
Раньше — не то. А теперь можно прийти в булочную и не обнаружить там хлеба. Вот как.
Наконец я еду обратно.
Платформа пустынна и залита солнцем.
Мимо неё одновременно едут два состава — один порожний, собранный из разноцветных цистерн, обшарпанных вагонов, пустых автомобильных платформ, платформ с огромными пузырями, на которых написано по слогам «по-ли-ме-ры», и платформ просто пустых.
Другой состав, в два раза короче первого, сбит из одинаковых коричневых вагонов, покрашенных свежей краской.
Но вот, вслед за этим вторым, пришла и моя электричка.
Вот я вижу её, приближающуюся, проседающую и клюющую носом при торможении.
Я надеваю майку и выбираю вагон — нужен тот, с рогами.
Отчего-то известно, что он не моторный, а значит, в нём меньше трясёт.
Вот Шкловский, тот любил технику. Он много писал о ней, перечисляя марки автомобилей, звучащие, как слова мёртвых языков: «испано-сюиза», «делоне-бельвиль», «паккард», «делаж»…
Он писал о технике, как о женщине.
В тамбуре стоит потный солдат-армянин. Он стоит, прислонившись к стене, и держит обеими руками фуражку.
На дне фуражки написано — «Калинин».
Дача моя, оставленная за спиной, вновь появляется в окне и тут же исчезает.
Я уезжаю.
Уехал и мой друг в поисках обетованной земли. Он уезжал под адажио Альбинони, в день похорон.
А я опять еду в метро.
Рядом едет девушка.
Её тонкие ноги захватаны синяками.
Суровая женщина, разведя колени, читает антисемитскую газету.
Вошли два человека странной национальности. Один, стриженый ёжиком, в джемпере с двумя рядами золотых пуговиц и неясным гербом на сердце, сразу начал ковырять в носу.
Входят, выходят…
Девица с зонтиком, повешенным через плечо — как винтовка.
Милиционер с оскорблённым лицом.
Парень со сжатыми кулаками. Старуха с котенком в сумке. Человек с автоматическим зонтом. Чешет им за ухом.
Сейчас зонт раскроется, и… Нет, человек уже вышел.
Снова старуха, на этот раз в тренировочном костюме.
Снова милиционер. Теперь с дубинкой.
Опять девица в мини. Мини-бикини. Сверху на бикини надета майка, на ногах те же синяки, только теперь в шахматном порядке.
Холодно мне что-то. Холодные ночи этим летом. Холодные ночи погубили Петра — он вышел из темноты к костру, чтобы погреться. У костра тепло, но нужно отрекаться.
Холодной ночью всегда тянет выйти к костру.
И об этом писал Шкловский.
Но холодно — мне.
Куда это меня занесло?
Метро «Измайловский парк». Пути в три ряда. Между ними — серебряные фигуры. Одна из них — русский мужик в армяке, с большой дубиной. Очевидно, дубина эта — народной войны.
На стенах станции керамические розетки. Сюжеты розеток однообразны — автомат, выглядывающий из кустов, пулемёт, выглядывающий из кустов, неясный фрейдовский предмет, выглядывающий из кустов.
Голос в метро говорит:
— Булыгин, зайдите к дежурному по станции…
Кто этот Булыгин?
Инвалид рядом со мной стоит на трёх ногах: два костыля и грязная брючина, оканчивающаяся рваным кедом.
Итак, я вчера проводил друга. Он уезжал с Киевского вокзала, стоял в толпе своих горбоносых родственников, доплачивал за багаж.
Совал носильщикам сотенные.
Носильщику нужно дать сто пятьдесят. И проводнику тоже нужно дать, иначе на таможне багаж перетряхнут до последней нитки, а евреи, уезжающие с Киевского вокзала, везут много.
Друг мой вёз на пальцах чужие кольца, а его беременная жена — две тысячи долларов на вздутом животе.
И был, надо сказать, довольно весёлый денёк, несмотря на то, что в это время на Ваганьковском кладбище хоронили убитых во время военного переворота.