Йоханнес Зиммель - Горькую чашу – до дна!
Потом зааплодировали все в павильоне. Ожили казавшиеся окаменевшими фигуры. Белинда Кинг обняла меня и поцеловала. Косташ жал мне руку со слезами (настоящими слезами!) на глазах. А Ситон так хлопнул меня по спине, что я чуть не полетел носом в землю.
– Ну молодец, ну что за молодец! – восклицал он. Все они окружили меня плотным кольцом и принялись уверять, что я был просто великолепен, и, пока они все наперебой меня хвалили – я видел, что они искренне довольны моей игрой, – в голове у меня крутилось: «Как же недовольны они, очевидно, были мной до этой минуты, в каком же были отчаянии!» По-видимому, я производил на них всех ужасающее впечатление – намного худшее, чем мог предположить; ведь все они так или иначе надрывались и мучились каждый в своем меловом круге, и каждый хитрил и изворачивался, соображал и рассчитывал, стараясь выкарабкаться из омута отчаяния, вызванного неудачными сыновьями или лопнувшими сбережениями, грозящим увольнением или воспалением костного мозга… чтобы хоть на миг ступить большим пальцем ноги в страну счастья.
Бедняга Ситон в эту минуту понял, что его контракт на режиссуру останется в силе. И даже есть надежда, что его вновь куда-нибудь ангажируют. Косташ избавился от кошмара наседающих на него кредиторов. И Белинда Кинг. И Генри Уоллес. И фрау Мильке. И девица-секретарь. И Гарри, мой костюмер. И большие и маленькие люди. И все – одолеваемые заботами. Я только что избавил их от общей для всех заботы: от мучительного страха за завтрашний день. Вот почему все они сияли от счастья.
– Питер, – спросил Ситон, – о чем ты думал, когда играл?
– О тексте роли.
– Я не о том. В твоей игре было что-то такое щемящее… О чем ты думал?
– Вот-вот, о чем? – подхватил Косташ, а в павильоне человеческий муравейник уже готовился к съемке следующего эпизода. – О чем вы думали, Питер? Вы вдруг совершенно преобразились. Вы вдруг на самом деле стали этим старым бедолагой, этим спившимся безумцем.
Я ответил:
– Видите ли, до меня вдруг дошло, что до сих пор я совсем не то играл. Я играл самого себя: человека, который жаждет вернуться на экран. Это было ошибкой. В вымышленном персонаже заключено больше подлинной психологичности, чем во мне. Я – не жизненный герой. Жизненный герой – Карлтон. Отныне я буду играть Карлтона, а не самого себя, клянусь вам!
– Об этом ты и думал?
– Да, – кивнул я. И солгал – солгал, чтобы их успокоить. Вовсе я не думал о психологии героя, не думал ни о себе, ни о персонаже сценария, ни о ком из находившихся в павильоне; не думал также о Шерли, о Шауберге, о Джоан. Я думал о другом, о чем-то совсем не имеющем отношения к фильму.
«Глухой и немой от рождения, мистер Джордан. Но сегодня… сегодня случилось чудо…»
«Хоррр… хоррр… хоррр…»
«Мы прорвали дьявольский круг…»
«Ррра… ррра…»
«Понимаете ли вы, что сегодня – самый счастливый день в моей жизни? Мой малыш, мой Миша, будет здоров…» «Вы считаете такой случай безнадежным, Шауберг?» «Совершенно безнадежным».
Мать и дитя, у которых нет надежды. Два человека в меловом круге. Произнося диалог сцены № 37, я думал только о них, и больше ни о чем.
Сценарий, пусть даже самый лучший, – всего лишь сценарий. Притча, даже самая прекрасная, состоит всего лишь из слов. И фильм – всего лишь фильм, а отнюдь не сама жизнь.
А может, все же?..
Может, из сценария и фильма, из притчи и слов вдруг все же возникла сама жизнь, потому что я – впервые, сколько себя помню, – несмотря на свою черствость и эгоизм, был потрясен чужим страданием, чужой жизнью? Не потому ли аплодировали мне люди в синих комбинезонах там наверху, на осветительском мостике?
Я быстро прошел в свою уборную, позвонил в цветочную лавку рядом с отелем и попросил позвать к телефону молодую продавщицу, которая меня знала.
– Мне хотелось бы заказать букет. Тридцать роз.
– Желтых? Красных?
На языке вертелось «желтых», но я все же сказал:
– Красных. Пошлите их на дом фрау Наташе Петровой. – Я назвал адрес. – И купите, пожалуйста, ящик с красками и коробку цветных карандашей…
– Цветных карандашей? И ящик с красками?
– Разве я не ясно выразился?
– Нет, вполне ясно. Гм! А какой величины купить ящик? – спросил девичий голос. – (Только не возражать клиенту. Эти американцы все с придурью.)
– Самый большой, какой только сможете найти. Цена роли не играет.
– Понимаю. И коробку цветных карандашей тоже самую большую, не правда ли? – (Я же говорю: с придурью, полные придурки. Стоит поглядеть, как одеваются их бабы.) – Надо ли приложить карточку с текстом, мистер Джордан?
– Нет.
– Мы благодарим вас за заказ. Фрау Петрова получит самые отборные цветы.
Я повесил трубку и взглянул в зеркало; при этом я внезапно с ослепительной яркостью увидел и свое будущее. Я выдержу съемки фильма до конца. Фильм будет иметь громадный успех. А я от него погибну, опустошенный, выдохшийся и испепеленный, уничтоженный и не вознагражденный. Ибо и я, подобно тому раввину (к восторгу моих коллег), выдвинул большой палец ноги за предел мелового круга.
17
– Ну, что я вам говорил?
Голос Ситона звенел от счастья. Он сидел с Косташем в пустом просмотровом зале. Вечерний просмотр «образцов» был закончен, и я опять стоял в будке киномеханика, слушая через динамик их разговор, хотя уже с утра знал, что наконец все было хорошо: оба они после сцены № 37 перестали меня захваливать.
– Вы великий человек, Торнтон, – сказал Косташ.
– Нет, – возразил Ситон. – Это Питер – великий человек.
– Теперь он вошел в образ. Теперь он проникся ролью. Надеюсь, его ничто не собьет с пути, Господи.
– Теперь его уже ничто не собьет с пути. Теперь ему хоть кол на голове тешите. И главное – теперь вы можете ему спокойно сказать, что до нынешнего дня все было дерьмо и надо все переснять заново.
Герберт Косташ глубоко вздохнул.
– Все-таки я и впрямь счастливчик, – сказал он. – А теперь – виски!
Я поспешно удалился и поехал к Шаубергу, который ждал меня за стогом сена. И виски выпил уже с ним.
– Ваше здоровье, Шауберг. Все у меня о'кей.
– Что?
– Я вжился в роль. Они мной довольны.
– Вы хотите сказать: съемки не будут прекращены?
– Да, именно это я и хотел сказать.
– Это наверняка?
– Не бойтесь. Нынче я был на высоте. Даже осветители…
Его рука вдруг так задрожала, что он пролил полстакана. Я вновь наполнил его. Он впился в меня своими пронзительными глазами наркомана. Углы губ дернулись.
– А вы не лжете, дорогой мистер Джордан?
– Клянусь.
– И я получу свои деньги?
– Получите, Шауберг. Случилось чудо.
– Случилось чудо, – повторил он с отсутствующим видом и принялся понемногу отхлебывать виски. – У меня тоже хорошие вести, – произнес он наконец.
– Насчет студента?
– Обаятельный молодой человек. На последнем семестре. Просит тысячу.
– А вы?
– А я делаю это по дружбе, дорогой мистер Джордан. Я и так много с вас беру. Рука руку моет.
– Когда сможете это осуществить?
– В любое время. Только мне нужно заранее быстренько осмотреть вашу падчерицу.
– Она будет работать здесь монтажисткой.
– Можете завтра утром захватить ее с собой?
– Да, вполне.
– Вот и отлично. Значит, до завтра. Мой поклон юной даме. Она живет в том же отеле?
– Да.
– Весьма практично.
– Моя жена тоже там.
– Весьма непрактично. И весьма сожалею, что не могу просить вас передать поклон также и вашей супруге. Ведь завтра утром она вряд ли прикатит сюда вместе с вами.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, мистер Джордан. Разрешите напомнить вам, что завтра кончается первая неделя.
– Я привезу вам чек, – сказал я и закашлялся.
– Очень любезно с вашей стороны. А я привезу вам несколько прелестных новых ампул. Выискал для вас такое, что пальчики оближете.
Я опять закашлялся.
– По всей видимости, я простудился. Так что захватите мне что-нибудь от кашля.
После этих моих слов он словно обезумел.
Уронил стакан, откинулся на спинку сиденья и залился хохотом – да так, что не мог остановиться, ну, совсем как ненормальный. Только выдохнет:
– Что-нибудь от кашля! – и опять закатится.
– Что тут смешного?
Он не ответил, только захохотал пуще прежнего.
– Шауберг!
Наконец он взял себя в руки.
– Камень с души. Только и всего. Просто камень с души свалился. Да, конечно, захвачу вам что-нибудь для носоглотки. Этого у меня пруд пруди. От кашля у меня пруд пруди всяких средств.
И опять залился хохотом.
Впервые за все время нашего знакомства я испытал к нему нечто вроде симпатии. Нет, не симпатию: жалость. Бедняга супермен. Он тоже рискнул высунуться за пределы, положенные ему опалой общества, лишившего его средств к существованию. Захотел сделать шаг в сторону Южной Америки. И еще сегодня утром его дела складывались так, словно казачий есаул заметил этот шажок. И вот теперь опасность миновала.