Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2010)
Да какая такая духовность у “коммунаров”, в атеистическом, обезбоженном обществе? — воскликнет кто-нибудь из неофитов православной ортодоксии.
И при чем здесь опять же Достоевский? Но вот сам Достоевский ортодоксом не был и к коренным проблемам человеческого бытия подходил вовсе не догматически. Вспомним хотя бы воображенные Версиловым в “Подростке” картины грядущего Золотого Века человечества — после смерти Бога: “И люди вдруг поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое сиротство. <…> Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все друг для друга. Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить ее; и весь великий избыток прежней любви к тому, кто и был бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку. Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо. <…> Они стали бы замечать и открыли бы в природе такие явления и тайны, каких и не предполагали прежде, ибо смотрели бы на природу новыми глазами, взглядом любовника на возлюбленную. Они просыпались бы и спешили бы целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это — все, что у них остается. Они работали бы друг на друга, и каждый отдавал бы всем все свое и тем одним был бы счастлив. Каждый ребенок знал бы и чувствовал, что всякий на земле — ему как отец и мать”.
Если отвлечься от “жалостного” колорита, похоже на отрывок из фантастического социально-утопического романа. Конечно, у Достоевского встречались и намного более суровые пророчества относительно будущего человечества “при атеизме” — вспомним хотя бы сон Раскольникова в эпилоге “Преступления и наказания” или мрачные периоды поэмы о Великом инквизиторе.
А что же Стругацкие? Они в этой фазе своего развития вовсе не обеспокоены перспективой сиротства человечества после отказа от “концепции Бога”. “И никаких богов в помине — лишь только дела гром кругом” — эти слова Окуджавы они могли бы выбрать своим девизом. Однако это вовсе не значит, что в будущее они смотрели с бездумным оптимизмом, уповая, вместе с заскорузлыми догматиками, на автоматическое перерождение людей под влиянием коммунистического “способа производства”. Нет, им было важно понять и предсказать, что конкретно изменится в материи повседневности, что побудит людей будущего жить и действовать по-новому. Они хотели в своих произведениях хотя бы эскизно представить modus vivendi и modus operandi “коммунаров”.
Интересно при этом, что подход Стругацких, если спроецировать его на актуальную полемику, которая велась в 60 — 70-е годы XIX века, оказывался, как ни странно, ближе к позиции Достоевского. В самом деле, его противники из “социалистического лагеря” — Герцен, Огарев, Михайловский, Ткачев и другие — видели в преодолении зол и язв современной им цивилизации главную практическую цель. Нищета, невежество, порабощение, эксплуатация, сословная иерархия — все это надлежало искоренить, и задача эта представлялась им столь эпохальной, запредельной, что о дальнейшем можно было пока не задумываться. “Сначала накорми, а потом и спрашивай с них добродетели”. Достоевский же, органически приверженный духу философии “как если бы”, своей мыслью легко преодолевал расстояния, барьеры, препятствия и говорил: “Ну вот, искомое состояние достигнуто — что дальше?”
Именно с этой позиции стартовали и Стругацкие. В начале 60-х годов, но уже ХХ века, задача избавления от голода и болезней, достижения материального изобилия выглядела все еще грандиозной, но уже достижимой для человечества как в его капиталистической, так и в социалистической ипостаси. Поэтому связанные с этим вопрошания и предостережения Достоевского становились для Стругацких актуальнее, чем практический пафос тогдашних поборников науки и прогресса.
Сами того, скорее всего, не замечая, писатели в своих ранних произведениях — “Стажеры”, “Полдень. XXII век”, “Далекая Радуга” — пытаются ответить на идеологический вызов Достоевского. Персонажи этих книг, живущие в изобильном и благополучном будущем, заняты не своими частными интересами и проблемами, а трудом, расширением границ познания, покорением пространства и времени — ради всеобщего блага, но и для удовлетворения собственного любопытства, для ощущения полноты и радости жизни. Писатели помещают их в ситуации испытания, риска, этического выбора, заставляют их любить, ревновать, страдать. И все это для того, чтобы иметь право сказать: потомки будут не безликим покорным стадом и не скучающими, пресыщенными сибаритами, как опасался Достоевский. Их жизнью, напряженной и эмоционально насыщенной, будут править принципиально новые мотивы и ценности: солидарность, альтруизм, воля к максимальной творческой самореализации, благородная состязательность.
Герои “Полдня”, да и сказочно-фантастической повести “Понедельник начинается в субботу” чуть ли не буквально реализуют метафору о “превращении камней в хлебы” — правда, начисто лишая этот процесс каких-либо демонических коннотаций, изображая его в оптимистических и юмористических красках.
Одновременно Стругацкие — особенно в “Стажерах” — затрагивают обобщенно и тему инерции человеческой природы, “пережитков”, “родимых пятен”. Их носителями в романе являются и ослепленные жаждой наживы “рудокопы” на Бамберге, и красавица Маша Юрковская — в изображении авторов матерая мещанка, озабоченная только развлечениями, успехом у мужчин и сохранением собственной привлекательности. Впрочем, в ее глазах герои-первопроходцы — люди, в свою очередь, скучные и ограниченные.
В главе “Диона. На четвереньках” писатели выводят образ изощренного интригана и лжеца Шершня, манипулирующего своими сотрудниками на далекой космической станции, овладевающего их душами, разделяющего, властвующего и упивающегося этой властью. В нем уже проглядывает сходство с персонажами Достоевского — из “Записок из подполья” или “Идиота”.
В своих утопических феериях Стругацкие заразительны, ярки — но вовсе не до конца убедительны. Их герои наделены немалой человеческой привлекательностью, они умны, добры, любознательны, готовы к взаимопомощи и самопожертвованию в случае необходимости — при этом без сусальности, натужности и ложного пафоса. Однако сам процесс массового перехода земных обитателей-обывателей в это удивительное качество, сам механизм превращения остается за кадром. О нем остается лишь догадываться. Правда, к чудодейственным свойствам коммунистического “способа производства” и к могуществу науки писатели добавляют еще один важный фактор: высокую педагогику, последовательное и точечное воздействие на юные души для развития в них семян добра, ответственности и благоговения перед жизнью… Достоевский ведь тоже в “Братьях Карамазовых”, через линию Алеши и “мальчиков”, приходил к теме “учительства”.
В “Далекой Радуге” Стругацкие предприняли интересную и недооцененную попытку углубления традиционной фантастической проблематики. Да, в центре повествования — впечатляюще нарисованная картина “оптимистической трагедии”, в этом же духе выдержан и общий колорит. На экспериментальной планетке, облюбованной физиками для своих духзахватывающих экспериментов, возникает неожиданный и грозный “спецэффект” — все население Радуги должно погибнуть. Поведение “коммунаров” перед лицом этой беды, их стойкость, мужество, альтруизм, их дискуссии на тему кем (конечно, детьми) и чем должен быть загружен единственный космический корабль, который сможет покинуть планету, — вот главный предмет изображения.
Но на полях этой трагедии разыгрывается скромная и примечательная психологическая драма. Один из персонажей повести — физик Роберт Скляров, наделенный незаурядной физической силой и красотой, но при этом удручающе заурядный в интеллектуальном плане. Особенно на фоне своих более или менее блестящих коллег. И тут вспоминается пассаж в “Идиоте” о незавидном положении обыкновенных людей, особенно тех, кто сознает свою обыкновенность: “…нет ничего досаднее, как быть, например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно образованным, неглупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей собственной идеи…” Скляров, если отбросить сословно-имущественные определения, как раз из таких.
Стругацкие сосредоточивают свое и наше внимание именно на этом образе — закомплексованном, страдающем от сознания собственной серости, уязвленном. Герои без страха и упрека, ведущие себя согласно прописям и кодексам, занимают их меньше. Скляров же — персонаж “достоевского” склада, он совершает поступки нестандартные, не укладывающиеся в нормативную моральную схему