Вержилио Феррейра - Явление. И вот уже тень…
Я молчал, она овладела собой, сказала еще много чего. Например:
— Но как можешь ты это понять? Твои книги пахнут нафталином.
О, в этот миг мне стало больно. Не из-за запаха моих книг, но потому что… Я остался в полном одиночестве — что я создал? Что было для меня смыслом существования? Быть может, все, что было для меня загадкой, и надеждой, и отвращением, — только иллюзия? Быть может. Нарисовал человечка и сам же испугался? И сам же полюбил. В бесплодности пустыни, в слепящем блеске пустыни. Где-то я прочел: «принципы», «глубина», «я» — пережитки «теологии». Гладкая и холодная поверхность. И бог, стало быть, — по ту сторону всего сущего. А что же — по эту? Гладкая ледяная поверхность. Не воспринимающая человеческого тепла. Воздушный шар — и та пустота, в коей являл он свое величие. Вернуть его в ничто, ведь и выдуман он был из ничего. Смотрю на Милинью, она рассеянно закуривает сигарету.
А ты, любимая, где ты сейчас? Где мне увидеть тебя, узнать? Вобрать в одно «ничто» другое «ничто» — к которому все и сведется. Значит, бог — пробел меж бытием и бытием? Все, что нас разъединяет? Во мне столько пробелов. Я храню их, словно накопленное добро.
— Только мусор выметешь, а в доме снова его полно.
Мы все еще смотрим друг на друга, но не находим слов, чтобы обрести друг друга. Тогда я встал.
— Ну что ж, мне больше нечего тебе сказать.
— Но ты уже столько наговорил.
Все еще шел дождь. Вечный дождь. Я вернулся на диван, с которого не вставал. Вернулся в нагретую неподвижность предвечерья. На улице гул машин.
XIMon amour. Ну нет. Вот и раскис, держись в пределах благопристойности. Стариковская чувствительность, мне вспоминается моя бабка. Ее спрашивали: «Как вы поживаете?», а у нее на глазах выступали слезы, почему старые люди так склонны ударяться в чувствительность? Mon amour. Я снова вижу тебя, ты не шевелишься, ты красива. Мне так трудно замереть в образцово четкой позе. Без движений. Но дело в том, что я. Я так нуждаюсь в тебе. Я между жизнью и смертью, что же, уеду в деревню, дабы истлеть в покое; жизнь там, где ты. Твоя улыбка мгновенна, созерцаю тебя, дрожа, распадаясь. Все еще ищу тебя в хаосе всего, что построил, всего, чем стал, — где ты?
Бегу по пляжу, меня толкает вперед сила, порожденная потребностью в движении, которое поглотило бы мою ущербность, я поддаюсь преображающему действию света, бегу по безлюдному пляжу, ты воздушна, вижу как ты колышешься вдали, колышутся на ветру волосы, значит, они у тебя длинные, ветер вознес тебя в ирреальность, я возношусь к своей собственной ирреальности, к гармонии, она существует, о, должна существовать в озарении славы, торжества, о которых я мечтал, ты вся сверкаешь, ты вычертила линию — какую? Всевластье моего воображения, вижу тебя нагой, как солнце.
Нет. Что за недомыслие. Надо быть глубоким, всепонимающим. Сильным. И надо найти оригинальность в том, что ты просто-напросто существуешь, но это уже не оригинальность, потому что оригинальность — нечто внешнее, надо быть сдержанным и сговорчивым. Сильным. И надо рассказать все по порядку, люди хотят понять, разобраться, в чем есть смысл, в чем нет. Ладно, расскажу. Но не сейчас — я хочу взглянуть на тебя, оставьте меня в покое. Роль великого человека нужно разыгрывать столько времени, сколько положено по уставу величия. Дайте мне побыть посредственностью, нюней, размазней, мягкотелым лириком — а может, приступить к расскажу? Набросать твой портрет. В старину было принято. «Она была высокого роста, стройна, от матери унаследовала исполненную доброты голубизну очей, от отца…» — но это было бы неверно. И я не знаю твоих родителей, Элия. У тебя красивые голубые глаза, но взгляд неприятный. Погоди, это неверно. Глаза у тебя полярной голубизны. Красивая фраза? Глуповатая, конечно, — но как мне сказать по-другому? У тебя глаза из голубого льда. Но надо рассказать по порядку — как это случилось. Из голубого стекла, из голубой пластмассы. Из стекла. Все это нелепо, абсолютно не в стиле такого писателя, как я, — но мне так приятно говорить о тебе. И рот у тебя некрасивый, а улыбка влекущая. И руки. Широковатые, шероховатые. Узловатые. И вялые, как лапки у мертвой курицы, — я даже не уверен, что это сравнение — мое. Но движения их, неуловимо изящные, приобщают к неуловимой твоей сути. Что же до всего остального, твое тело все на виду, к чему описывать? И в том, что на виду, проявляется твое сокровенное. И твое неприятие — грубое — всего, что за пределами твоего мира. А я — далеко-далеко за пределами этого мира, но продолжим рассказ, продолжим рассказ..
Выхожу вместе с тобою из нашего дома, ты только что кончила урок, мне нужно было съездить по делам.
— Ты мог бы подвезти Элию, — сказала Милинья.
И моя жена Элена не одобрила, выразив это на свой лад — тем, что не стала возражать. Я все-таки взглянул на Элену, чтобы убедиться, но Элена сказала только:
— Тогда всего хорошего.
И поцеловала меня — бегло, по-семейному. В машине я сижу рядом с тобой, Элия. До чего же трудно сказать, сколько времени пробыл я рядом с тобой — да и пробыл ли? До чего же трудно сказать, какое оно, твое тело, светящееся, излучающее чистоту. Словно отфильтрованное сквозь многослойные фильтры до прозрачной твоей сущности. Нежное, млечное, и я съежился внутри своей робости, словно в темном углу. Ты, красивая, неприкосновенная, неужели возможно, чтобы ты сидела рядом со мной — так что я могу коснуться тебя своими грубыми крестьянскими пальцами. Твое совершенство чрезмерно, запятнать бы тебя, унизить — пронзительное, острое наслаждение; смотрю на тебя, убогие мои глаза. Сидя в машине, гляжусь в зеркальце — очки, очки. Снимаю их на минуту — что за жалкий вид, сыч какой-то. И одета ты в тон своим волосам, что-то светлое, но точно не помню. Помню не материальную сторону вещей, а их эфемерность, вызывающую во мне такое волнение. Что-то светлое, легкое — как все твое тело. Стерильно чистое, недоступное инфекциям и бактериям… Вызывает то же чувство, что я изведал в детстве, когда мы были в одном богатом доме. К вещам было страшно прикоснуться, они вызывали ужас своим бесчеловечным совершенством; неужели ты — женщина, человеческое существо, и у тебя есть физиологические потребности, и ты, как все особи твоего пола, подвержена лунному циклу тех же закономерностей? Смотрю на тебя — нет, не может быть. И в горле у меня ком, ты смотришь прямо перед собой; ледяная вежливость. Чиста, как облатка для святого причастия; а какой-нибудь скот может святотатственно замарать тебя. Тебе наверное понравилось бы, я знаю. И это так ужасно. Мои нервы напряжены, внутри точно скребет что-то, все мои волоконца в узелках. Смотрю на тебя. Дела мои так плохи. Всякая женщина ждет от нас презрения, это моя теория, я знаю столько теорий! И наряду с молчаливой уверенностью в том, что их презирают, — спокойная естественность. Ничто не подлежит оценке, тем более — женщина, не то мы сами обесценимся. Закон равновесия человеческих отношений.
— Как идут дела у Эмилии?
Наконец-то нашел фразу. Спокойную, властную, все волнение отжато.
— Она ничего не знает. И не хочет знать, слишком умна для этого, — вот что ты сказала в ответ.
О, интеллектуальность — как можешь ты быть интеллектуальной? Интеллектуальность обретаешь в навозе, там она человечна. А не в пастеризованном молоке. Мне нужно выказать ум:
— Знания даются, лишь когда узнаешь то, чего не надо знать. Свободным можно быть вопреки тому, что гнетет нас и что общеизвестно.
Но я не сказал этого. Веду рассказ лишь о том, что было. Но как рассказать о непроизнесенных словах, они-то и были истинными. Она даже сделала мне выговор:
— Вы лучше ведите машину, полицейский уже открыл путь.
Нам нужно проехать мимо пяти полицейских постов, сейчас проезжаем мимо третьего. Как-то раз я проехал, не останавливаясь, мимо всех пяти — почему я вдруг об этом подвиге? Смотрю на солнечный луч, он почти перечеркнул поперек полку политиков. И снова тот пляж на юге. Был развалившийся дом на берегу, над самым обрывом — как-то раз мы пошли туда. Было купание в устье реки, в полночь, лунный свет дрожал на воде — почему я вдруг об этом? Как медленно тянется время, «я ушла», я так одинок. Всю жизнь был одинок, бог куда-то дел ту хромосому, которая должна была обеспечить мне общество.
— Красота существует лишь потому, что существует уродство. Поэтому все любят смотреться в зеркало.
— Вот именно. Но смотрите вперед.
Смотрю вперед, стена из книг, и мои там есть. Что значит все то, чем я был, — сейчас, сейчас? Так что я замолчал. Осенний вечер, люди расходятся кто куда в сутолоке завершающегося дня. И такое чувство, словно мы уносимся на всей скорости автомашины в паническом бегстве, и меня обдает жаром оттого, что ты так близко. Ты реальна, как странно. Это-то и занимает меня больше всего. Мысленно кладу ладонь ей на ногу, преодолев таким образом все препятствия, нагроможденные моим воображением. Нога, реальность которой доказана. Вся несбыточная нереальность овеществляется в реальность. Моя ладонь лежит у нее на ноге, и в то же время я должен говорить, не то и в самом деле положу ладонь ей на ногу.