Александр Нежный - Nimbus
Этап еще не построился. Федор Петрович поднялся на крыльцо и вошел в длинный коридор. У самой двери стоял стол, за которым лет не менее пяти сидел иеромонах неподалеку от Таганки расположенного Покровского монастыря Варсонофий, в потертом подряснике, старой бархатной камилавке, прикрывавшей лысую, как яйцо, голову с сохранившейся, правда, седой косичкой и с острым носом, на кончике которого едва держались очки.
— Счас, Федор Петрович, счас, — не поднимая головы, пробормотал он.
Два толстенных журнала лежали перед ним, и отец Варсонофий, наморщив лоб и пристально всматриваясь в мелкую цифирь, из одного что-то вычеркивал, а в другой переносил.
— Господин Поволяев, — шептал при этом он, — пожертвовал ассигнацию достоинством в пять рублей серебром. Вот она.
И он помечал приношение господина Поволяева крестиком.
— Взамен ассигнации для раздачи милостыни получил мелких денег на такую же сумму. Вот, — ставил он крестик в другом журнале. — Господин Антонов, старообрядческий уставщик… Дал ассигнацию, получил мелочь… Господин Чижов… Торговец Варжапетян, не нашего племени человек, но, видать, милосердный… Господин поручик Стрелков… и фамилия ему военная, даст Бог, генералом будет… Рупь дал, мелочь получил. Теперь обратно. Арестант Филин дал три рубля мелочи… ишь, насобирал! Я ему честь по чести выдал три рублевых ассигнации. И правда: и так тяжко идти, а тут еще мелочь карман тянет. Арестант это… как его… Гос-с-с-поди… расстрига, да вы его знаете, Федор Петрович, он у вас в пересыльном замке, в больнице был… Захария! Захария имя его, будь он неладен, отступник и лжепророк… Пять целковых вредным своим языком намолол! Мелочь отдал, ассигнации получил.
— И что ж, — с улыбкой спросил Гааз, глядя на мелкий пот, под скуфейкой оросивший лоб отца Варсонофия, — все сошлось?
— Да нет! — вскрикнул отец Варсонофий и худощавой рукой едва успел подхватить падающие с носа очки. — За мной… то есть за теми деньгами, что я в монастырской кассе взял мелочью, выходит еще шестнадцать рублей… Это как же так? — обратил он к Федору Петровичу растерянный взор маленьких светлых глаз с плавающей в них искоркой тихого безумия. — Куды ж они подевались-то?
Доктор Гааз недоуменно пожал плечами, потом вымолвил многозначительное, но ни к чему не обязывающее: «Гм-м», после чего все же предположил, что у отца Варсонофия мог появиться туман в голове, затемняющий рассудок при длительном умственном напряжении. Ему, положим, дали на обмен пять рублей ассигнациями, а он в ответ отсыпал шесть мелочью.
— И не вернули? — Иеромонах снял скуфейку и покачал лысой головой с туго заплетенной седой косичкой. — Быть не может. Кто ищет корысти, милостыню не подает.
— Финансы — бич Божий, — отозвался Федор Петрович. — О, как отменно я это знаю! — с внезапной горечью произнес он, тотчас вспомнив Никиту Ильича Чемезова с его обрюзгшим лицом человека, приверженного Бахусу, тройным подбородком и маленькими глазками, то сплошь засахаренными, то начинавшими посверкивать льдинками, купца, который взамен честной уплаты долга в две тысячи рублей в конце концов со злобным наслаждением вместо двух тысяч показал Гаазу два кукиша. А инспектор медицинской конторы господин Добронравов, вогнавший ему в сердце иголку в виде замечания, что конторе неведомо, какими путями достиг, будучи иноземцем, доктор Гааз своего положения и чинов?! Неведомо! Окольными, надо полагать, путями, лестью, низостью, угождением сильным мира сего… Но как просто открывался ларчик человеческой низости! Все дело было в ремонте здания, где помещалась запасная городская аптека и где от сырости гнили запасы ревеня. Федор Петрович привел аптеку в порядок, да еще придумал блок, с помощью которого ревень поднимали в верхний этаж, — и после того девятнадцать лет принужден был устно и письменно доказывать, что он не казнокрад и что из потраченных им полутора тысяч двух рублей каждая копейка пошла в дело. Вдумайтесь, господа: девятнадцать лет! Какие странные, однако, повсюду встречаются здесь люди. Называя себя христианами, они с поразительной жестокостью относятся к своим братьям по вере, крепостным, ссыльным, арестантам, и с угрюмым подозрением — ко всякому, кто протягивает сим несчастным руку любви и помощи. Посвятив все силы на служение страждущему человечеству в России, разве через сие он не приобрел некоторым образом права на усыновление? Разве благородно, как это сделал господин инспектор Добронравов, с чувством превосходства указывать ему, что он здесь всего-навсего иноземец? Разве он чужой этой земле и этому народу? Будь так, он был бы глубоко несчастлив.
И наконец, разве у Христа не все ли едины, как у одного отца братья, — еллин и иудей, русский и немец?
Опять возникла щемящая боль над правой ключицей и остро уколола его под подбородок. Он вздрогнул и невольно прижал руку к шее.
— Нашел! — просиял отец Варсонофий. — Вот! — Он показал Гаазу журнал. — Мелкие деньги отдавал и записывал, а полученные ассигнации не отмечал! Пять раз промахнулся! Ну что это… — Он с досадой стукнул себя сухоньким кулачком по лысой голове. — Тыква дурная. Верите ли, Федор Петрович, акафисты все назубок, а с цифирью что-то не того… не так что-то с цифирью… А ведь через мои руки тыщи проходят! В прошлый год, — он послюнявил указательный палец, перелистал журнал и предъявил доктору итоговую цифру, — сорок пять тыщ серебром! Я как-то считал, выходило почти по пятнадцать рублей на арестанта. Я Бога непрестанно молю, — он прослезился и шмыгнул носом, — за тот кладезь доброты, которым одарил Он русский народ. И вас, ангела-утешителя, нам послал. Какая от вас бесценная помощь! Какие вы горы свернули. Какие стены прошибли нашей русской дурости. А мы, злодеи, небось, и вас обижаем… Я зна-аю! Не держите сердца на дураков и завистников, Федор Петрович, а как живете Христа ради, так и дальше, покуда Господь силу дает. Я о вас всякий день молюсь, — промолвил отец Варсонофий, утирая мятым платком глаза. — И келейно и на литургии… В монастыре многие не одобряют, как же, говорят, он католик, он в ереси, у него Святой Дух и от Отца исходит и от Сына, и Богородица у него зачата непорочно, все не так, как научили отцы Семи Вселенских Соборов! У нас единственная во всей Вселенной неповрежденная вера, истинное православие. А я им из Матфея, из двадцать пятой главы. — Быстрым движением руки он поправил очки, удерживая их от грозящего им падения. — Кому, я их спрашиваю, Сын Человеческий речет, придя в славе Своей: Я алкал, и ты дал Мне есть; жаждал — и ты напоил Меня; был в темнице — и ты посетил Меня… Он именно Федору Петровичу скажет, который, ну, ей-богу, как птица какая бьется за своих птенцов, так и он — за несчастных. Тут даже и рассуждать не о чем! И скажет: наследуй Царство Мое, всем праведным и тебе уготованное от века!
— Это вы, отец Варсонофий, как-то слишком, — краснел и бормотал Федор Петрович. — Через край, я думаю… А что там за шум? — спросил он не без умысла.
Хотелось бы, конечно, знать и причину возникновения шума, но более всего он надеялся вернуть отца Варсонофия с небес на грешную землю.
Но тот чересчур увлекся, чтобы вот так, сразу, бросаться в заботы этапа.
— Шум? Перед этапом всегда шум. А вопрос глубочайший! Где находит нас Бог? В православии? В католичестве? Я, Федор Петрович, полагаю, что образ веры Господу, позвольте мне выразиться, небезразличен. Но находит Он нас преимущественно в человечности. А Рахманов Василь Григорьич, ваш, можно сказать, сподвижник по добрым делам, вот-вот сюда пожалует с супругой своей Агафьей Филипповной… Вот благодетели! И кормят, и рупь серебром в дорогу каждому, что взрослому, что малому. А на меня в монастыре братия напирает: раскольники они! О святой православной нашей Церкви дерзкие говорят речи, что она перед ними кругом виновата и вообще — в грехе… — Он ожесточенно поскреб лысину. — Душа у меня слабая, всяким сомнениям доступна. Вы, Федор Петрович, простите, но вы все-таки немец, с вами как-то попроще… Вы наш, родной, дорогой наш человек, но вы немец, и католичество — это ваша немецкая странность, которая нас вроде бы так тесно даже не касается. А тут свои, природные русские люди, из глубочайшего русского корня родившиеся — и во всем другие! Оно обидней всего бывает. Как же так — ты свой, ты русский, а ты после меня чашку десять раз кипятком будешь шпарить или вообще ее на помойку… Эту распрю не иначе нечистый России подкинул, чтобы нашу цельную веру разодрать, как хитон Христов разодрали у подножия Его креста. Но мне, Федор Петрович, слабому человеку, где, в чем укрепиться? — Отец Варсонофий поднялся из-за стола и встал перед Гаазом — высокий, худой, сутулый, с восторженным взглядом васильковых, детского цвета глаз. — Опять я к Евангелию. И думаю: что ж, что они старого обряда держатся, это их человеческое заблуждение. Когда-нибудь, Бог даст, одумаются… Но ведь превыше всего любовь! — Он простер к Федору Петровичу руки. — Ведь так?! Ведь об этом сказано? Пусть даже я ангельским языком заговорю, но если здесь, — он стукнул себя по левой половине груди, — пусто, то все равно буду я медь звучащая и кимвал звенящий. Христос на все в нас смотрит: и на обряд, которым мы Его славим, и в сердце… — Отец Варсонофий перегнулся через стол и шепнул: — Ежели Василь Григорьич такую милостыню который год подает — он у Христа праведный венец непременно получит.