KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Иван Шипнигов - Нефть, метель и другие веселые боги (сборник)

Иван Шипнигов - Нефть, метель и другие веселые боги (сборник)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Иван Шипнигов - Нефть, метель и другие веселые боги (сборник)". Жанр: Современная проза издательство -, год -.
Перейти на страницу:

Напоследок хотел написать о Масе в рубрику «Молодые и предприимчивые», потому что он, нищий фрилансер, единственный молодой в этом поселке, кто что-то умеет делать. Остальные предприимчивые пилят и возят ворованный лес, и они такие же нищие, как Мася. Мася яростно отмахнулся от моего предложения, пролив пиво.


2012 г.

Репортаж из Крыма

(повесть)

Первого июня собрались у подножия шпиля Останкинской башни в пять тридцать утра, сели в автобус и поехали на аэродром. В самолет садились тоже как в автобус, живой очередью, без досмотра. Административный предбанник у входа на взлетную полосу закрытого военного аэродрома напоминал автовокзал в маленьком городке, с таким же аммиачным сортиром, зато после него было только выпуклое синее небо, штиль раз и навсегда застывшего бетонного моря до горизонта и ровный оглушающий гул авиационных двигателей. Самолет подрулил почти к самой ограде, калитку в которой нехотя, как сонный деревенский сторож, открыл подтянутый вооруженный солдат. Группа телезвезд и журналистов летела на открытие первой летней смены в приморский детский лагерь, и Гурьев летел вместе с ними.

В самолете рассаживались, как в маршрутке, кому как нравится. Двоим или троим не хватило мест, поднялся ропот, девушки-администраторы уговаривали всех сесть, чтобы стало видно, кому не досталось места, хотя те, кому не досталось, стояли тут же и жаловались. Пилот тем временем закончил прогревать двигатели, гул возвысился, самолет от этого как бы расширился, места нашлись, все уселись, пристегиваясь по желанию, колеса застучали по швам бетонных плит, составляющих взлетную полосу. Внутри все задрожало, гул стал еще выше и напряженнее, и они взлетели.

Стюардесс не было, и девушки-администраторы принесли завтрак, который негде было разогреть: ледяной, восхитительно хрустящий омлет, побитую заморозками капусту брокколи и горький холодный грейпфрутовый сок. Поев, все встали и начали ходить туда и сюда, толкаясь и извиняясь, как в тамбуре поезда возле вагона-ресторана. Самая узнаваемая звезда на этом рейсе, человек, знающий больше всех, сидел в последнем ряду, в самом углу салона, доедал свой завтрак и смотрел на всех строго и как бы удивляясь, отчего все занимаются не тем, чем следовало бы. Гурьев помнил, что у этого человека ему в первую очередь нужно попросить телефон, приметил, где он сидит, и следил, когда он встанет, чтобы как бы случайно столкнуться с ним в проходе и заговорить. Вместе с другой звездой, летевшей в детский лагерь, на борту оказывалось как бы три черных ящика – два были запасными, на всякий случай.

Гурьев сел у прохода и не смотрел в иллюминатор, боясь раньше времени увидеть там море и конец своего земного пути, но даже оскорбительная плацкартная теснота зафрахтованной военной «тушки» не мешала ему взволнованно и напряженно ожидать свидания с местностью, где Гурьев хотел бы прожить жизнь. Угол ковра возле него от частой ходьбы заворачивался, и Гурьев все расправлял его, боясь, что кто-нибудь запнется и упадет. Тут же лежала раздавленная вишня, которая выпала из чьего-то завтрака, оставшегося от прошлого полета. Девушки-администраторы раздавали всем синие платки с символикой телеканала. Кто-то невнимательно клал их в сеточный бардачок в спинке впереди стоящего кресла, кто-то стыдливо прятал платки в сумку, Гурьев же обрадовался и единственный во всем самолете тут же повязал его на шею, как пионерский галстук, хотя никогда раньше не знал, как это делается.

Гурьев был филолог и работал в газете. В его жизни происходили перемены, и он был как бы оглушен многообразием и богатством открывающихся возможностей. Казалось, что можно выбрать все и сразу, однако выбирать не было сил – он думал, что все случится как-нибудь потом и само собой. Сейчас же Гурьеву хватало сил только на то, чтобы, уперев ноющие колени в спинку переднего кресла, с тихой улыбкой ждать возвращения в город у моря.

Маленькая командировка была примеркой роскошного отпуска, в который он хотел отправиться поздней осенью, чтобы зря не расходовать короткое черствое московское лето и успеть насладиться его скудными прелестями. Зима была тяжелой, весна отвратительной. Только в июне случился невнятный солнечный проблеск, возникли тени и дуновения, запах свежескошенного газона, который всегда напоминал выросшему в деревне Гурьеву струящийся на жаре аромат сенокоса, и совсем скоро опять нужно было нырнуть в страшный московский ноябрь, в стылые серые лужи, в мороз, не голубой и скрипучий, как у него на родине, а во влажный, с харкотой и мокротой, в затхлое резиновое тепло метрополитена. Гурьев до обморока хотел на море и боялся, что оно окажется не то, каким было в последний раз. Он сам стыдился этой своей банальной страсти и еще больше того, что в свои почти двадцать восемь жил неустроенно, кое-как, на бегу, натощак и всухомятку, зарабатывал мало и не мог реализовать затертую, но верную пословицу о том, что лето и море есть всегда, если есть деньги.

Через пять дней Гурьеву исполнялось двадцать восемь, и это было для него примеркой тридцатилетия, которого он боялся и не хотел, не соглашаясь с тем, что этот возраст страшен только для женщин. Гурьев ничего не добился и ничем не владел. С рождения он был словно расколот на две части; одна из них, чистая, легкая и доверчивая, хотела и могла получить славу, деньги и любовь; вторая, тяжелая и мрачная, подталкивала Гурьева к отказу от всего, чего он больше всего хотел. Гурьев обожал быть на виду, чувствовать внимание и интерес к себе, и это ему легко давалось в силу природного обаяния и остроумия; но когда это случалось, он отворачивался и уходил, отталкивая даже тех, кто шел за ним, хотя Гурьев прекрасно понимал, что эта подростковая манерность есть лишь уродливая форма, в которой он просил внимания, еще больше внимания. Гурьев любил вкусно поесть, любил красивые вещи, любил порядок и уют, очень любил деньги; любил и умел готовить, находить красивые вещи, наводить порядок и создавать уют, работать целые сутки, чувствуя не усталость, а удовольствие, – и при этом он ел мусор, спал на продавленном диване, жил от зарплаты до зарплаты, зарабатывая, как все его московские сверстники, но тратя деньги неизвестно куда, и безвольно и бесплодно просиживал драгоценные ночи перед компьютером. Больше всего на свете Гурьев любил женщин – и был давно одинок, стал привыкать к этому и боялся этого привыкания. Наконец, Гурьев остро и тонко чувствовал красоту и гармонию мира, знал, что у мира есть Творец, и творение его, частью которого был Гурьев, бессмертно, но сам постоянно жил в страхе, неверии и тоске.

В своей поэтической наивности Гурьев был рад думать, что легкая его часть и есть он сам, настоящий, а мрачная – лишь паразитический нарост, налипший в детстве, и теперь он счищает его и скоро совсем счистит с себя. В своей честности, переходящей в цинизм, Гурьев понимал, что без мрачной стороны не станет его самого. Вся его немалая энергия уходила на примирение двух половин в себе, и его пугало, что к тридцатилетию он придет со все тем же, что есть у него сейчас как результат невидимой и напряженной работы, а для других является данностью – цельное, честное, чистоплотное внутреннее устройство. А ужасно хотелось хоть каких-то благ, удобств и гарантий, потому что нищего художника любят до тех пор, пока он сам не признается себе в том, что он нищий художник. Гурьев решился признаться самому себе, что он художник, лишь три месяца назад, в марте, и это признание совпало тогда с расцветом его нищеты, с присоединением полуострова, и Гурьев очень радовался остроумию этого совпадения.

Сейчас же в этой трясущейся от страха серенькой «тушке» жизнь Гурьева наконец-то набирала новую высоту, и в первый раз море ему давали ненадолго, зато даром, отчего свидание с ним становилось бесценным, то есть не имеющим цены. Вылет был ранним утром, и почти все вокруг спали, а те, кто не спал, обсуждали, удастся ли искупаться.

– Вы взяли трусы? – спрашивал у всех разговорчивый веселый блондин фотограф. – Я первым делом, когда собирался, взял трусы.

– Мы там целый день со звездами будем, какие трусы, – сквозь турбулентную зевоту отвечала ему меланхоличная черноглазая девушка-корреспондент.

Другие поддерживали ее, всячески стараясь показать, что море, которое их ожидало, было как бы ненастоящее; они летели туда только из-за работы, словно бы брезговали его провинциальным масштабом, – а люди попроще уже собирались ехать туда отдыхать. Гурьеву это было смешно; он не стеснялся смотреть на вещи просто и прямо и свою непосредственную радость от будущей встречи с морем ни за что не променял бы на доморощенный отпускной снобизм, который, по его убеждению, был провинциальностью гораздо более глухой, чем наивные восторги выросшего в деревне Гурьева. Его иногда посещали мечты вполне террористического толка о том, как здорово было бы срыть Красную площадь и налить в центре города маленькое домашнее море, тогда Москва стала бы лучшим городом на земле. Однако по нынешним временам за такие мысли можно было бы поплатиться, поэтому Гурьев только твердо решил к тридцати годам устроиться так же, как большинство обеспеченных москвичей, проводящих зиму в теплых странах у моря. Ноутбук у него уже был, осталось накопить на домик, и эта добродушная простенькая насмешка над собой тоже веселила Гурьева, так как поэтическая наивность легко уживалась в нем со здоровым житейским цинизмом, и он знал, что ему так не устроиться и устраиваться не нужно.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*