Майя Кучерская - Бог дождя
– Хуже не будет.
– Ну хорошо, – он замучился, заметался там, – не ходи ко мне больше на исповедь, – и слышно было, как выдохнул: все.
Ане тут же сделалось грустно, прежняя решимость тотчас ее оставила, как будто не это она сама и собиралась ему сказать! И в то же время ей смешно стало:
он сказал вещь очевидную, без слов превратившуюся в реальность, он самое легкое выбрал!
– И все?
И опять отец Антоний молчит, слышно, как тихо он там вздыхает.
– Что ж, можно пойти и дальше…
Но тут же она испугалась: сразу все рвать? Невозможно!
– Нет-нет, просто давай я тебе сама позвоню.
Это был затасканный эвфемизм. Антоша, конечно, понял.
– Давай.
– Но… – нет уж, так обыденно расставаться ей тоже не хотелось. – Неужели тебе совершенно все равно?
– Анечка! – и как когда-то на давней-давней исповеди, та же неповторимая, сразу узнанная, старческая ясная интонация. – Ты помнишь, кого ты это спрашиваешь?
– Помню.
– И давай никогда, никогда к этому разговору не возвращаться, прошу тебя!
– До свидания.
– С Богом.
Конец вышел резок, потому что она обиделась. Кого ты это спрашиваешь. Того, кто звонил в час ночи. Того, у кого заплетался язык, кто приходил в гости с шампанским и чокался рюмкой, пряча от родителей бутылку. Кто слушал деструктивную музыку. Кто любил «Доктора Фаустуса». Вот кого. А не кого.
После этого разговора Аня перестала лежать под музыку. Хотя несколько первых дней чувствовала себя совсем так же. Батюшки не стало не только в физическом пространстве, он начал покидать ее душу. И все вдруг представилось ей в новом свете.
Она увидела, что прежде они жили вместе. Жили вдвоем. А она и не замечала. Не замечала, что каждое хоть сколько-нибудь важное, хоть чуть-чуть заметное событие откладывалось в память и хранилось для него одного. Чтобы рассказать ему при случае, вставить к слову. Всегда, где-то очень глубоко, задолго до всех влюбленностей и страстей, еще в первый год их знакомства в ней поселился и жил он, жил отец Антоний – его взгляд, его усмешечка и ум.
И жизнь жилась для него.
Жизнь ее только потому и имела хоть какой-то смысл, что могла быть рассказана ему. Она и сама не заметила, когда обретенная той смертной дачной ночью бесконечная перспектива замкнулась и схлопнулась на общении с ним, единственным на земле родным ей человеком. Когда раздался этот неслышный щелчок…
Именно это его постоянное присутствие и свидетельство подтверждало, что она есть, что она живет на белом свете и куда-то бредет. Бережное собирание разговоров: сходив на исповедь, получив в ответ краткое наставление, шутку, молчание, всю последующую неделю благоговейно носить в себе, просто носить, не обдумывая, не членя, и лишь прочувствовав до конца, достигнув дна в этом, жить дальше – собирать новый материал для встречи. За вторую неделю он набирался снова, иногда слишком много, слишком несвязно; как всегда, она нервически боялась не успеть, фильтровала, отбирала главное и, подойдя, говорила…
Теперь все обратилось в сон. Жить стало неинтересно, жизнь обратилась в сон.
За целую неделю необщения, необщения внутреннего, оторванности сердечной – за немыслимый этот срок – первый невыносимый огонь отгорел, и это было уже очень много, хотя все помимо него осталось.
Плач настигал ее прямо на улице, прямо в метро. Она закрывала глаза, чтобы не видели люди и не видеть людей. Но слезы лезли из-под век.
Отгорело еще несколько невыносимых дней. Аня позвонила. Повод, как всегда, нашелся легко. Говорили кратко, недолго. Она утешала себя: это как сигареты, как наркотики – нужна постепенность.
Напоследок батюшка вышел из деловитой роли, обмолвился:
– Не горюй!
– Что ты! – получилось, впрочем, несколько зло.
Надо было срочно собираться, что-то докупать, куда-то ходить, она не могла, ей казалось: никуда она конечно, все равно не поедет. Какое там Торонто, какой университет – самообман и морок. Прошло еще несколько дней. И она позвонила снова, почти остыв, без чувств и волнений – так, на всякий случай, – как старому приятелю или, может быть, дальнему родственнику… Батюшка снова был пьян.
Так рушатся крепости. Так люди валятся вниз. После первой же недолгой беседы (в этот раз все было гораздо короче, темней и безотрадней) она поняла: нельзя. Если хоть немного еще продлится их разговор, случится непоправимое. Не с отцом Антонием – с ней. Впервые за последнее время ей стало страшно за собственную душу. Она физически давилась им, даже вспоминать о батюшке было невозможно без чувства дикого, растущего протеста против него всего – поступков, голоса, слов, против какого бы то ни было дальнейшего, пусть и наималейшего присутствия этого человека в ее жизни!
Но он сказал: позвони мне завтра.
Он сказал, и, конечно, в тот же миг забыл все, он ведь ничего не помнит, когда пьян, этот постылый, безвольный, изъевший себя и всех вокруг человек. Но она помнила. Может быть, он и вправду захочет поговорить – по пьяному делу, как известно, хочется общения. Может быть, он совсем не забыл. Может быть, он ждет?
И обреченно, как-то совершенно сгинув и пропав душою, она отодвигает, тихо отодвигает синий словарь, нащупывает заготовленную и не пригодившуюся когда-то бутылку с желтой лимонной водкой – после второй рюмки уходит дрожь, после третьей все ей делается смешно, после четвертой она отправляется звонить батюшке.
Она налетает на косяк двери, изо всех сил вмазавшись в него коленкой и плечом, но надо ж – не чувствует боли! Ей все теперь очень нравится.
Вот, например, диван, сейчас она на него сядет. И все будет хорошо. Пожалуй, она на него даже ляжет. Потому что сначала она позвонит одному… дяде, он, кстати, работает в свободное от винопития время в храме – батюшкой! А потом она сразу же будет спать. Спят усталые игрушки. «И я тоже сплю», – тихо улыбалась Аня. Почему она ушла из кухни? Потому что на табуретке ей надоело, ни спинки, ничего вообще у этой табуретки нет, с нее можно упасть! – поэтому теперь она здесь. Вот я и снова с вами, мои дорогие радиослушатели, что-то я хотела делать. Ах, да, звонить батюшке Антоше. Мы будем говорить о любви. Такой у нас будет магический театр.
Ей удалось набрать номер только с третьего раза. И очень хотелось, чтобы он все заметил. Чтоб спросил тревожно: что с тобой? почему у тебя такой голос? «Пью горькую», – ответила б она. Но как ни (неподдельно!) заплетался у нее язык, до чего ни запутана была ее речь и синтаксические связи – батюшка ничего не заметил. Он сам пил горькую.
Они больше не касались высоких предметов – все уже, видно, сказано было тогда, в тот бесконечный (хы!) разговор, – только мелочь, что ты делаешь, обедаешь, в суп пролился компот, а ты вылей его туда весь, как святые подвижники делали – ха-ха-ха…