Алексей Макушинский - Макс
Все реже и реже выходил он на улицу; платил свою дань — возвращался домой.
И надо было делать что-то, надо было что-то, немедленно, делать; и — вновь, и вновь вспоминал он, разумеется, море, ветер, облака и надежды — уже, в общем, покинувшие его.
Они покинули его, разумеется; никакой замедленности, никакой отстраненности уже, как сказано, не было; ни о каком спокойствии не могло быть, конечно, и речи; и то, что здесь, у этого моря, еще казалось ему возможным, там, в шуме и грохоте, оказывалось — совершенно немыслимым.
— Постепенно и понемногу? Как бы не так… думал он.
— А ведь и это все то же, — так он однажды подумал: заплатив свою дань и возвращаясь домой, — да, все то же стремленье к какому-то… легкому?.. к какому-то, во всяком случае, замечательному, превосходному, — так подумал он, — будущему… в котором все совпадет, все сойдется, которое… никогда не наступит.
Он остановился, конечно; он провел рукой по лицу; как некогда и как будто впервые, посмотрел, увидел он знакомый ему переулок; дома и окна; желтые листья.
— Да, все то же, все то же… одно и то же стремление.
И что-то, значит, неправильно… в чем-то я ошибаюсь.
И хотя он еще пытался, быть может, что-то как-то собрать, что-то как-то — наладить, ничего, конечно, не получалось, все, конечно, разваливалось; чем дальше шло время, тем яснее видел он невозможность: невозможность, еще раз: что-то наладить, что-то как-то собрать.
Он принуждал себя, конечно, к усилию (что, собственно, ему оставалось?..); он не верил в него, разумеется.
— Нет, думал он… вновь думал он, это все-таки должно быть… да, должно быть легко и получаться само собою, все это… трудное.
— Должно быть… должно быть.
— Ну а если не получается… тогда: что же?..
Беда и отчаяние.
— Нет… нет, думал он, все не так. И все мои построения неверны, и все мои мысли ведут не туда… никуда не ведут.
И так прошел месяц, — два месяца, — опали листья и выпал снег; — и когда он выпал, однажды, Макс (все реже и реже выходивший, как сказано, из дому…) — Макс, уже вечером, в сумерках, вышел, однажды, на улицу, — переехал, на троллейбусе, через мост, — и пошел куда-то, почти не глядя и почти не думая, может быть, куда он идет. И что-то странное было в тот день на улицах, в городе, что-то особенно тягостное, возбужденное, тревожное, зыбкое… но он, Макс, отдавшись своим собственным, тревожным, и зыбким, и тягостным мыслям, — и тому беспокойству (так думаю я теперь…) — которое, может быть, и заставляло его идти (все дальше и дальше, куда-то…) — почти не смотрел, быть может, вокруг, — и только исподволь, краем глаза, не задумываясь, проходя мимо, замечал, может быть, что-то особенное, очень странное: на улицах, в городе — и как бы некий оттенок, лежавший в тот день: на стенах домов, на снегу, на машинах, на лицах, на стеклах. Он пошел переулками (и там, в переулках, — там было тише, — падал, крупными хлопьями, снег, — таял, не долетев до земли, — последние желтые листья еще лежали, может быть, по краям мостовой…) — прошел, не заглянув в нее, маленькую, в снегу и в сумерках исчезавшую площадь, — дошел до бульвара: — но та, любимая им, бесконечно-прямая аллея уже расплылась: в снегу, в сумерках, в талой воде, — и что-то странное было вокруг, — что-то тревожное, зыбкое, — и он сам не знал, куда он идет, — и шел все быстрее, по широкой, главной аллее, по талому снегу, по лужам, — и с каждым шагом беспокойство его возрастало, — и он шел так, как будто пытался, действительно, выйти: откуда-то, — и он не мог, конечно же, выйти.
Что-то путалось, что-то кружилось; что-то вдруг вспыхивало, что-то вдруг гасло; и он шел все быстрей, все быстрее, то — обращаясь к кому-то, говоря — кому-то — что вот, он хочет лишь выйти и вырваться, выйти и вырваться… и что он не хочет, не хочет, не хочет ни с кем говорить… — не в силах не говорить, бросая вызов, обращаясь к кому-то, — то вдруг оставаясь один — наедине со своим беспокойством, тревогой (болью, бедой и отчаянием…); и пройдя бульвар целиком, вышел, наконец, на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу (и здесь совсем было странно, и на всем, на мостовой, тротуарах, на машинах, на лицах, на стеклах, лежал некий отсвет, тревожный и зыбкий…) — пересек ее, свернул в переулок, — налево, направо и еще раз налево, — и прошел, может быть, совсем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил, — и лишь увидев, сквозь снег, сумерки (сквозь боль, беду и отчаяние…): кирпичную кладку стены, и арку, и башенку, свернув в эту арку, — пройдя первый, большой двор, — второй, поменьше, — и оказавшись, значит, в том самом, совсем маленьком дворике (с его крытой галереей и покосившейся лестницей…), куда мы заходили так часто вместе с Верой, прошлой зимою (и который, не помню уже при каких обстоятельствах, я показал, в свою очередь, Максу…), — сел на скамейку (ту самую…): и здесь, может быть, успокоился.
Успокоился? — Нет; но что-то вдруг словно прояснилось в нем; сумятица, смута и путаница отступили от него на мгновение.
— Все не так, — снова подумал он. — Все не так, все неправильно.
Здесь было тихо, совсем тихо, в этом маленьком дворике; падал, крупными хлопьями, снег; таял, не долетев до земли; светилось, над галереей, окно; и укрывшись здесь, под навесом, от снега и холода, от ветра и сырости, Макс, с той внезапной, тревожной, — с той всегда новою ясностью, которая приходит к нам всякий раз неожиданно, всякий раз как будто впервые, — и по сравнению с которой все кажется смутой, сумятицей, — Макс, укрывшись и замерев, почувствовал вдруг, что — вот сейчас, вот сейчас — что-то, быть может, решится.
— Все не так, все неправильно. И все мои построения неверны, и все мои мысли никуда не ведут.
— Я думал, я знаю, чего хочу. Я не знаю, я не могу этого знать.
— И нужна, конечно, решимость — прежде всего, готовность — к еще неизведанному.
— Должно возникнуть что-то совсем иное… все должно измениться. Но я, здесь и отсюда, замкнутый, запертый в этой жизни, я не знаю, и не могу, и не должен знать, что это будет.
Он встал; опять сел; закурил сигарету.
— Идти, не зная, куда идешь. Но важно идти, вот что важно.
— Выйти и вырваться, — думал он, — выйти и вырваться. А я как будто сам загоняю себя во что-то.
— Вот именно… я сам загоняю себя во что-то.
— Я заставляю себя, я принуждаю себя к усилию. И как если бы я обязан был… думать, смотреть. Но я не обязан… я хочу этого… я не знаю, чего я хочу.
— Искомая ясность? вожделенная собранность? Нет, это все не так, все неправильно. И я должен понять все это, разобраться во всем этом, разобрать… да… разрушить что-то в себе.
— Разобрать и разрушить… неправильное, никуда не ведущее.
И покуда он сидел так и думал, совсем, должно быть, стемнело; падал снег, горело окно; и какие-то тени двигались там, за окном; кто-то выглянул на галерею; открылась и снова закрылась дверь; — а он все сидел и сидел так, на скамейке, под навесом, укрывшись, — курил: одну сигарету и сразу за ней другую: — и как будто пытаясь что-то продлить, что-то, быть может, додумать, — и уже понимая, быть может, что, когда он встанет, уйдет, и сумятица, и смута, и путаница снова его охватят, — и что это, увы, не конец, а скорее начало: боли, беды и отчаяния.
— Ну что же, пускай беда, пусть отчаяние. Все должно измениться, что-то совсем иное — возникнуть. И это будет мучительно; я знаю; пусть так.
— Вот, — думал он, — вот, мысль уже слабеет, и путается, и повторяет себя саму. Но я еще сижу здесь, на этой скамейке, под навесом, укрывшись… и все-таки есть. есть, конечно, какие-то, совсем иные возможности… источники жизни. Найти их… искать их… пускай в беде, пусть в отчаянии.
И как бы (думаю я теперь…) — и как бы ни пытались мы что-то продлить, мы не властны, увы, продлить: что бы то ни было, дальше некоего, заранее отмеренного, может быть, срока; и закуривая: четвертую или пятую, может быть, сигарету, он вдруг снова почувствовал: прежнее беспокойство, тревогу, и как бы нарастание: боли, беды… что-то, действительно, спуталось; что-то, в самом деле, смешалось; и он встал, опять сел, опять встал: и в последний раз посмотрев на галерею и лестницу, навес и скамейку, пошел, следовательно: куда же? Домой?
— Да, домой… куда же еще?.. Идти больше некуда, вот в чем все дело.
— А как бы хотелось вернуться и вправду: домой.
Что он имел в виду? Он и сам не знал, может быть.
Уже все кружилось, все путалось; уже было совсем темно; горели, сквозь снег, фонари; и какой-то, очень странный, оттенок, какой-то отблеск, тревожный и зыбкий, лежал по-прежнему: на стенах домов, на снегу, на машинах, на лицах, на стеклах; и чем дальше он шел, тем более возбужденными, шумными были улицы — и тем сильнее делалось ощущение чего-то особенного, уже готового, быть может, случиться. И когда он, Макс, в тоске и спешке, в беде и отчаянии, не глядя вокруг (и вновь пройдя, может быть, совсем рядом с тем домом, где сам я когда-то жил…) — когда он снова вышел на широкую, шумную, в самый центр города ведущую улицу: — там, на этой улице, — там вовсе не оказалось, к примеру, машин, но прямо по мостовой шли какие-то люди, что-то кричали и что-то несли, и что-то вспыхивало, загоралось, светилось, и это было — как некий толчок, внезапно его разбудивший.