Андрей Коровин - Ветер в оранжерее
Черноспинкин встретил меня в коридоре в мятой, незаправленной в брюки и незастёгнутой рубашке, с грязным полотенцем через плечо и со сковородкой в руках. Глаза его превратились в матово отблескивающие чёрные шарики с совершенно собачьим выражением боли. С несколько злобной строгостью он промычал что-то вроде “заходи” и, плавно (как мим) выбрасывая ноги, двинулся по направлению к кухне.
Я зашёл.
В углу с закрытыми глазами лежала Зоя, накрытая до подбородка зелёным ворсистым одеялом со страшными следами на нём, и тяжело дышала. Она никак не отреагировала на моё появление.
Шкафчик у входной двери был распахнут, и на полке, находившейся приблизительно на уровне моей груди, лежал коричневый бумажный пакетик, из которого на пол сыпался мутно-белый рис. Я поднял пакетик и сгрёб с полки пригоршню рисинок, надоедливо прилипающих к ладони.
На столе стояла глубокая тарелка с двумя алюминиевыми ложками в ней.
Я понял, что и Черноспинкин намеревается “выскакивать”. В предполагаемом конце запоя Черноспинкин вспоминал о своём кулинарном образовании и — в состоянии почти невменяемом — из каких-нибудь пищевых остатков начинал готовить еду, справедливо полагая, что для начала следует как минимум поесть. В такие решительные минуты он становился суров ещё более обычного.
Коронным блюдом нищего Серёжи был рис с маслом, луком и овощами, который он умел готовить неправдоподобно вкусно, учитывая те обстоятельства, в которых он этим занимался.
Я стал слоняться из кухни в комнату и назад, то пытаясь помочь Серёже (стойко боровшемуся за овощной плов под осуждающими взглядами разнообразных поэтесс в домашних халатах, занятых мытьём посуды и приготовлением пищи), то выглядывая в холодное и голое окно Серёжиной комнаты, из которого хорошо была видна вся внутренняя часть здания общаги — огромной буквы “П” с подоконниками и водосточными трубами, облепленными снегом.
Затем мы молча, так как Черноспинкин всё равно не мог говорить, съели немного риса, и тут пришёл Гамлет. Он скорбно сел на стул, почему-то подальше от нас, у самого входа, и, разговаривая со мной, косился на Черноспинкина, который, опустившись к дивану и подоткнув повыше под Зоей Ивановной своё подушечное тряпьё, пытался покормить и Зою Ивановну.
Зоя Ивановна открыла глаза, но не понимала, чего от неё хотят.
— Е-э-э… е-э-э… — говорил, тыкая ей в лицо ложкой, наполненной рисом, Серёжа Черноспинкин, что означало “Ешь, Зоя, тебе будет лучше. Ешь, а то умрёшь. Хватит”.
Наконец ему удалось убедить Зою Ивановну, и она открыла рот, и Серёжа непослушной рукой ткнул в этот рот ложку. Почти весь жирно-оранжевый рис рассыпался в складки шеи и в волосы Зои Ивановны, а Зоя Ивановна вдруг резко сомкнула челюсти, крепко закусив алюминиевую ложку. Серёжа подёргал за черенок, но Зоя не отпускала. Он помычал, желая, по-видимому, убедить Зою разжать зубы, — результата не было никакого. Тогда он изо всех сил ухватился трясущимися руками и с неприятным звуком вырвал ложку из Зоиных челюстей.
Маленький Гамлет наблюдал за всем этим с некоторым, плохо скрываемым, ужасом.
Черноспинкин же решил, очевидно, накормить Зою во что бы то ни стало. Он тщательно собрал рукой рассыпавшийся по Зое Ивановне жирный рис и долго заталкивал ей эту пищу в рот. Получалось очень плохо, и в конце концов Серёжа сдался.
Тогда он вздохнул, набрал из сковородки полную ложку рисово-овощной каши, качнул приглашающим жестом в сторону Гамлета и вдруг совершенно отчётливо спросил его: “Хочешь?”.
— Нет! — молниеносно ответил Гамлет и вскочил.
…Именно в эту секунду на пороге появился Зоин муж.
10
— Познакомьтесь, это Коля, Зоин муж, — сказал седой прозаик по кличке Метёлкин, стоявший несколько позади и сбоку в стареньком, но чистеньком своём дворницком тулупе и с оттягивавшей ему руки чёрной спортивной сумкой, имевшей специальный, обвёденный красным кантом, отсек для теннисной ракетки.
Муж Зои Ивановны, Коля, был высокий и довольно крупный мужчина с увесистыми кулаками, в неновой пыжиковой шапке, тёплой куртке, распахнутой на груди, чёрном костюме с галстуком и в пижонском белом шарфике. Увидев сразу всё, он замер на пороге, свежий и грозный, как статуя командора, пришедшая с мороза. Пугали не столько его тяжёлые кулаки, сколько румянец и абсолютная трезвость и здоровье, бросавшиеся в глаза в первое же мгновение и делавшие наши шансы слишком неравными.
По Колиному виду ясно было, что он собирается бить, но видно было также, что он ещё не решил — кого.
В комнате было четыре человека: Зоя Ивановна, Черноспинкин, Гамлет и я. Все, за исключением Зои, молча переглядывались. Черноспинкин тупо смотрел на вошедших своими матово-чёрными шариками и, открывая беззубый рот, как бы хотел сказать что-то Метёлкину, делавшему за спиной у Коли дипломатически бодрое лицо. Гамлет стоял к вошедшим ближе всех — это было чрезвычайно опасно, с одной стороны, но, с другой стороны, делало его как бы менее причастным к Зое, расположенной довольно далеко от него. Как именно воспримет муж близость Гамлета к нему, но удалённость всё же его от Зои Ивановны, Гамлет не знал и несколько раз жестом очень серьёзного и добропорядочного человека, к несчастью, случайно иногда попадающего в такие вот компании, провёл рукой по своим залысинам, поправил очки в толстой роговой оправе и, опустив руки, вздохнул.
Мне, честно говоря, не хотелось, чтобы Коля сразу же набросился на меня, как на самого здорового, но главное, мне почему-то стало ужасно страшно, что он ударит Черноспинкина, в котором оставалось так мало жизни, или просто начнёт бесноваться и крушить что попало. Короче, я хотел встать со стула и отрезать Колю от комнаты, но в то же самое мгновение внезапное и никогда не подводившее меня чутьё подсказало мне, что в данной ситуации лучше не шевелиться и не провоцировать нежелательное развитие событий.
И точно — Метёлкин боком протиснулся в комнату и, сделав из дипломатического лица лицо озабоченное, спросил:
— Что с ней? Вы могли хотя бы сообщить домой, чтобы за ней приехали? Человек чуть с ума не сошёл.
— С ума? — переспросил Коля. — С ума чуть не сошёл? Ё-пэ-рэ-сэ-тэ! Да вы сейчас все здесь сойдёте с ума!
“Это мы ещё посмотрим”, — подумал я, уже окончательно решив, что оправдываться бесполезно и некрасиво.
— Нет, нет, Коля, присядь… — заговорил Метёлкин, имевший широкоскулое (и располагавшее к себе простой народ) лицо хитрого крестьянина. — Присядь, пожалуйста. Я здесь всё знаю. Мы всё-всё уладим… Абсолютно всё.
Свою теннисную сумку он с тяжёлым звяканьем опустил на пол рядом с пустыми бутылками.
— Ты не думай… Давай я тебя познакомлю… Давайте, вообще, выпьем по сто грамм. Тебе, Серёжа, конечно, нельзя, Зое тем более. Ведь у меня книжка вышла. Вот она! А. Клочков. “Бездорожье”.
Клочков-Метёлкин из теннисного отсека вынул средней толщины книгу в твёрдой голубоватой обложке и показал всем и в особенности немного растерявшемуся Коле.
— Бездорожье, твою мать! Вся наша жизнь, ребята, — бездорожье! — воскликнул Метёлкин.
11
Прошло ещё несколько дней.
Утром я лежал в постели Елены (самой Елены не было, она уехала на свои театральные занятия) на удивительно нежном белье. Во всех общагах страны я всегда удивлялся этому впечатлению нежности и шелковистости, которое оставляло бельё женских постелей. У домашних женщин подобной нежности белья мне почти никогда не приходилось встречать, исключение составляли две или три женщины, которые жили очень бедно и неустроенно и вместе с тем опрятно — в точности, как некоторые студентки.
В руках у меня, если не ошибаюсь, был Ницше, тоненькая книжка в мягкой лаковой светло-оранжевой обложке — “Так говорил Заратустра”. Точно такая же книжка лежала тогда в каждой почти из комнат.
“Ты близко подходил к ним и всё-таки прошёл мимо — этого они никогда не простят тебе”, — читал я, и то, что мне казалось последнее время моей бедой, начинало представляться совсем в другом, каком-то даже возвышающем свете.
Бедой же казалось то, что я нигде, даже в общаге литинститута, не становился своим среди своих. “Он не такой, как мы. Только старается иногда притвориться”, — говорил за спиной у меня бывший лучший друг Рома Асланов.
Долгое время я казался себе делателем, затем пришло понимание того, что я, скорее, всё-таки наблюдатель, и всё, совершаемое мною, — только попытка вынести себя самого как бы за пределы общей атмосферы в какую-то ледяную окончательную ясность. С другой стороны, предпринимались и обратные попытки — чтобы не быть наблюдателем, я пытался участвовать в жизни самым яростным образом. И всё же оставался наблюдателем.
Такими мыслями была заполнена в те минуты моя голова.