Герд Фукс - Час ноль
Все посмотрели на него. Стало тихо.
— И чего же ты от нас хочешь? — спросил Кранц.
— Я тебе рассказывал, как советы решают проблему борьбы со вшивостью? — обратился Эвальд к Улли.
— Ты мне и так уже достаточно всего рассказал, — ответил Улли.
— А ну, быстро спать, — прикрикнула Альвина на детей и выпроводила их из кухни.
— Так чего же ты все-таки хочешь? — еще раз спросил Кранц.
— Я тебе рассказывал, как мы по вечерам освещали улицы? — приставал Эвальд к Улли.
— Да, рассказывал, и я не хочу этого больше слушать, — огрызнулся Улли.
— Очень просто, — продолжал Эвальд. — Ракетницей.
И стал описывать, как за несколько минут дом охватывает пламя, как кричат люди, пытающиеся спастись, как ревет скотина, как горланят солдаты, расположившиеся возле штурмовых орудий.
Кранц сидел словно окаменев. Мать тихо заплакала.
Эвальд Кранц рассказывал, злобно наслаждаясь производимым эффектом. Горящие села на фоне темно-лиловых грозовых туч. Танки, идущие в атаку по спелой пшенице. И вдруг в рассказе снова промелькнуло поле подсолнечника.
Кранц сделал было движение, но Улли положил ладонь ему на руку. Эвальд Кранц уже никого не замечал. Мать вышла.
И вдруг без всякого перехода Эвальд Кранц сказал:
— Это же не люди. Это машины. Ты бы их видел, им можно выбить все зубы, один за другим, но никогда не добьешься ни слова. Тебе кажется, что они уже не шевельнутся, а они поднимаются снова и снова. Их нельзя избить до смерти, их можно только расстрелять. Но прежде, чем ты их уложишь, они еще кинутся на тебя с голыми руками.
Очевидно, он говорил о партизанах. Кранц теперь это тоже понял. Он наклонился вперед, будто здесь происходило что-то такое, чего он никак не мог пропустить.
А потом вдруг Эвальд заговорил о шести убитых русских, о солдатах, не партизанах, и у одного из них было худое загорелое лицо, с высокими скулами, русыми, коротко остриженными волосами и пронзительно-светлыми, широко раскрытыми глазами.
Эвальд Кранц будто бы побежал. Он был далеко за линией фронта, один. Он бежал, а сердце грозило лопнуть у него в груди.
И наконец он оказался на поле подсолнечника. Бездонное и далекое небо синим сводом высилось над долиной, в этой мертвой тишине стояли, не шелохнувшись, подсолнухи. Немыслимо повернуться к ним спиной, немыслимо вызвать на дорогу то, что в них скрывалось. Его легкие качали воздух, точно насос, звук был какой-то противный, хрипящий. А потом в подсолнухах что-то зашуршало. Повсюду начало шуршать и шуршало бесконечно, а потом шуршанье стало приближаться, и вот из подсолнухов медленно вышли шесть русских солдат, и шестой был с худым загорелым лицом и пронзительно-светлыми глазами.
Эвальд шагнул вбок и указал им стволом автомата вперед, в сторону яблони. Сделав несколько шагов, они остановились спиной к нему, ожидая распоряжения. Но чтобы отдать им приказ, стоя за ними, ему недоставало знания русского языка. А идти впереди, спиной к ним, было невозможно, в какой стороне фронт, он сообразить не мог. Холодный пот щипал ему глаза. И вот так, почти ничего не видя, он дал очередь.
Он расстрелял всю обойму. И, когда наконец патронов не осталось, он выдернул ее и поискал в вещевом мешке запасную, единственную, которая у него еще была. Но в этом до смешного крохотном мешке никак не удавалось найти другую обойму, а он должен был ее найти, ведь тот последний, шестой, был еще жив.
Когда шестеро солдат остановились под яблоней, а Эвальд не знал, как ему теперь поступить, шестой перед тем, как Эвальд спустил курок, вдруг обернулся и поглядел ему в глаза. Эвальд тоже посмотрел в эти пронзительно-светлые глаза и выстрелил.
Но тот не был убит. Он по-прежнему смотрел на Эвальда, наконец Эвальд нащупал запасную обойму, дал очередь, расстрелял всю обойму, и теперь наступила тишина, небо раскинулось высоко над долиной, посреди которой стояла яблоня, а под ней лежали шестеро убитых солдат.
В конце рассказа Эвальд уже как-то монотонно выл, а затем хрипло застонал.
— Помоги мне, — попросил Кранц.
Вдвоем они потащили Эвальда наверх, в его комнату. Положили на постель.
Кранц постучал в дверь комнаты, где спала жена Эвальда с детьми. Она выбежала тут же, будто поджидала за дверью.
Кранц кивком указал на постель, на которой лежал его брат.
— Я провожу тебя домой, — сказал Кранц Улли. — Мне нужно немного пройтись.
Утром они пригласили доктора Вайдена. У Эвальда Кранца была температура за сорок.
— Рецидив, — сказал доктор Вайден. — Может продлиться очень долго.
Сентябрь подходил к концу. В октябре должны были состояться первые выборы, выборы в совет общины. Теперь Кранц приходил домой только спать. Ему необходимо было переговорить как можно с большим числом людей, даже с теми, о которых он точно знал, что за его партию голосовать они не будут. В большинстве случаев важно было просто убедить людей принять участие в выборах. Но среди многих была одна, чье мнение было особенно важно, — старая Ба, Фетцер. Еще когда они решили восстанавливать фабрику или по крайней мере попытаться это сделать, они заручились ее поддержкой. Ведь женщины ни в коем случае не согласились бы, чтобы их мужья бесплатно восстанавливали Цандеру фабрику. Они ведь могли заняться более полезными делами, нежели рыться в развалинах. Дома тоже хватало работы.
Если бы старая Ба рассуждала тогда так же, из их планов ничего бы не получилось. Но в конце концов они ее убедили — это стоило Кранцу и Эрвину Молю многих вечеров. Она, старая Ба, знала старого Цандера лучше, чем все они. Теперь они снова сидели у нее. Будут ли люди голосовать за партию Эрвина Моля или Кранца, значения не имело, главное, чтобы они вообще пошли на выборы, и прежде всего женщины, и чтобы они не голосовали за партию богатых крестьян и священников. Во время войны, когда мужчин не было и страх охватывал их все сильнее, в церковь стали ходить наверху постоянно, и многие теперь не позволяли дурного слова сказать о патере Оксе. Слово старой Ба было куда более действенным, чем все опубликованные предвыборные материалы.
Всякий раз, отправляясь к старухе, Эрвин Моль корчил кислую мину. Он никак не мог понять, почему здесь, наверху, всегда так грязно, почему они вечно ссорятся друг с другом, пропивают заработок, рожают так много детей, не умеют сдерживать себя, не добиваются успеха в жизни. Но больше всего он ненавидел эту старую ведьму, строившую из себя ангела, этого злого гения деревни. Она, мол, срывает прививки детям (что не соответствовало истине), удерживает своими травами людей от визитов к врачу (что тоже не соответствовало истине), навязывает матерям неправильное понятие о детском питании (словно об этом мог судить человек, сам не имевший детей), гадает на картах, заговаривает скот и рассказывает глупости, от которых волосы становятся дыбом, вздор, заставляющий детей по ночам вскрикивать и просыпаться (но почему же они бегают за ней, точно она раздает шоколад?), — словом, она была злым гением Верхней деревни, но вот уже скоро она, видимо, протянет ноги.
— Можно подумать, что ты боишься ее, — сказал как-то Кранц весело, и совсем уж отрицать это Эрвин Моль не мог.
Но, конечно, он знал, что без нее или вопреки ее мнению наверху ничего не делалось, и ничего не получилось бы у них, когда они начали восстанавливать фабрику Цандера и каждый был на счету.
У нее давно уже не было имени. Ее называли просто бабкой, для краткости Ба, и старые люди приветствовали ее с глубоким почтением. Женщины среднего поколения приносили ей все необходимое. Молодым, чьи мужья были на войне, она гадала на картах или раскачивала обручальное кольцо на ниточке над листком полевой почты. Когда она выпрямлялась, она по-прежнему была выше Кранца, а глядя долго ей в лицо, человек затруднялся сказать, чего в этом лице больше — женского или мужского.
Она сразу поняла, чего от нее хотели эти двое. Тощего человека с вытянутым озабоченным лицом и крупными руками она вообще не принимала в расчет. Единственный, кого она слушала, был Кранц. Впрочем, это совсем не означало, что она станет поддерживать его партию. Вряд ли она будет это делать.
— Покажите-ка ваши руки, — сказала она внезапно.
Руку Эрвина она опустила, не говоря ни слова. Поглядев на руку Кранца, она улыбнулась, но потом лицо ее помрачнело.
— Идиот, — сказала она. — Ты ведь живешь только раз.
Кранц любил ее и глубоко уважал. Но он знал, насколько она тщеславна. И знал, что она могла предать.
До здания бывшего районного комитета нацистской партии дорога шла под уклон, но затем Хаупту и Георгу пришлось впрягаться в тележку, Георг тянул ее, Хаупт подталкивал сзади.
Въезд братьев Хаупт в родительский дом происходил в один из субботних вечеров в ноябре, весьма помогла им при этом разболтанная ручная тележка Лины Эрдман; к большому их облегчению, все происходило почти без зрителей — из-за мокрого снега, который валил из низко нависших над деревней облаков, а тем немногим, кто должен был по такой мерзкой погоде выйти на улицу, снег залеплял глаза. Впрочем, для братьев переезд не составил труда. То, что лежало на тележке, они с таким же успехом могли перенести и в руках.