РИЧАРД ФЛАНАГАН - КНИГА РЫБ ГОУЛДА
Я прикоснулся кисточкой к языку Салли, затем медленно провёл острым кончиком по её щекам, собирая красную охру, которой те были «нарумянены». Собственным языком увлажнил поверхность её шоколадной груди, словно подготавливая к нанесению краски, а затем стал работать одной охрой — клал её сперва кистью, которая морщила кожу, цепляясь за неё, а потом пальцами, не спеша, описывая ими круги, но оставляя незакрашенным низ груди, эдакий полумесяц, ещё не покрытый красноватой грунтовкой.
Место справа от соска я окрасил в голубоватый цвет, добавив туда толику ультрамарина. Маленькие белые рожки написал свинцовыми белилами Доктора, а чтобы передать хорошо различимую кое-где у этой рыбки радужную окраску, использовал немного позолоты, припасённой тайком ещё с тех времён, когда я расписывал Великий Дворец Маджонга. Чрезвычайно бережно я потёр, зажав между двумя пальцами, её угольно-чёрные ресницы, плюнул ей на живот, перенёс то, что осталось на подушечках, прямо на мою импровизированную палитру и получил таким образом немного тёмной пасты. Обмакнув в неё кисть, я пустил по груди её полосы. И наконец, поверх её посаженного не совсем по центру соска, удлинившегося и потемневшего от удивления, я провёл лёгкие штриховые линии, чтобы тот выглядел как грудной плавник — элегантный и дерзкий. Сперва результат не оправдал моих ожиданий, рыба-кузовок никак не хотела оживать. Салли Дешёвка приподнялась, опираясь на локти, но я неотрывно смотрел на рисунок, потому что теперь моя рыба-кузовок наконец зашевелилась.
Я отложил кисть.
Когда, наклонясь вперёд, я тронул кончиком языка её грудной плавник, он словно затрепетал в предвкушении настоящей жизни.
Я надеялся, что Салли не испытывает ко мне ненависти, но вовсе не рассчитывал, что в будущем она станет вспоминать обо мне с какой-либо особенной теплотой, на сей счёт у меня не было никаких иллюзий; я вообще сомневался, что она когда-нибудь обо мне вспомнит. Я был всего лишь одним из многих, давал ей дополнительную еду, выпивку. В тот день ей перепало от меня немного табаку; в остальном же меня для неё не существовало. Подумав, как смешиваются в один ком деньги, грязное безумство человеческих желаний и горькое послевкусие жизни, когда вы тем или иным способом покупаете женщину, я ощутил головокружение, словно всматривался в чёрную бездонную пропасть и боялся вот-вот потерять равновесие. Нет ничего бесчестного в подобных поступках, думал я, наоборот, это и есть самое честное на свете выражение всеобщей бесконечной тоски. В прошлом я перекатывался из одних женских рук в другие, словно шарик ртути, но всегда ждал расплаты, судного дня. Потому что любовь не служила мне оправданием и я не мог надеяться на отпущение грехов и не мог искупить свой грех мыслью о том, что весь мир съёжился и в нём остались только мы двое. Ибо, проведя тот день с Салли Дешёвкой, я осознал себя абсолютным ничтожеством.
Я смотрел вверх и подолгу задерживал взгляд на затейливых арабесках, сотканных большими пауками-охотниками; их паутины затягивали и осыпающиеся стены, и потолок в коттедже мистера Лемприера. Когда я вновь опустил глаза, мне почудилось на лице Салли какое-то отсутствующее выражение; возможно, именно оно сообщало её взору — по крайней мере, я так решил — какую-то ясную, безмятежную глубину. В её глазах угадывалось мудрое знание, но когда она заговорила, с языка её слетела всего-навсего просьба плеснуть ещё немножечко писко, а затем она принялась танцевать.
Тем осенним днём, когда ледяной ветер усиливался, грозя перейти в бурю, тем единственным днём, когда она захотела вернуться и опять стать моею, влекомая, как мне думалось, обещанием табака и писко, Салли встала посреди гостиной в доме мистера Лемприера — в камине позади неё ревело пламя и потрескивали сырые миртовые поленья — и начала танцевать так, словно, уворачиваясь от мушкетных пуль, делала обманные движения — бросалась в одну сторону, а затем, вдруг изогнувшись, прыгала в другую. В её пляске я не замечал ничего женственного, ничего, что называют обычно этим словом. Она была то яростной, то бесстыдной, но всегда начисто лишённой грациозности; похоже, Салли затеяла плясать не затем, чтобы усладить мой взор красотою движений, а для того, чтобы поведать нечто такое, что предназначалось, как я имел тщеславие полагать, именно мне. Она словно стремилась найти способ существования, который бросал бы вызов и весу, и самой силе тяжести. Полосатая рыба-кузовок прыгала, скакала и трепыхалась — нет, она порхала, плавала в океане её танца.
После пляски Салли сильно вспотела, но на ощупь оказалась холодной. Я не осмелился лечь с нею на кровать мистера Лемприера, от которой несло плесенью, да моя подруга и сама не захотела этого, так что мы устроились с нею прямо на грязном полу. Сперва я несколько раз прикоснулся губами к её спине, затем она перевернулась, и я принялся целовать её взасос и облизывать. Когда же мы начали танцы в духе Просвещения и мудрая улыбка Вольтера, этого жреца Разума, породила в ней медленную волну, на коей через некоторое время суждено было появиться пенистому гребню, я вдруг стал замечать всякую постороннюю всячину: большой серебряный браслет на одном её запястье, большой созревший нарыв на другом. Глазеющую на меня нарисованную рыбину. Вошь, переползшую с её руки на рыбу. Сие зрелище одного тела, переходящего на другое или в другое, породило у меня мысль о неумолимом шествии смерти и в то же время претворении её в новую жизнь, которая поразила меня, показавшись и страшной, и удивительной. Всё стало прекрасным. Тело Салли Дешёвки имело привкус горечи, солоноватый и чуточку фруктовый, немного кислый и немного коричный — а в целом очень сильный и очень сладкий. Когда я лежал с нею на грязном полу в доме мистера Лемприера и смотрел на её чёрные руки и бёдра, на туловище и голову, среди пыли и всякого сора, дохлых мух и москитов, синева её татуировок и тёмный цвет её кожи показались мне ещё более сияющими и красивыми оттого, что я увидел их в такой грязище.
Чем дольше в тот день мы занимались любовью, тем загадочнее для меня становилась Салли Дешёвка. Я начал с очевидного: она чёрная и она здесь для моего удовольствия, так что я могу забавляться с ней без каких-либо далеко идущих последствий. А закончил в смятении, сомневаясь и в том, кто такая она, и в том, что такое я сам.
Я крутил мячик её головы в своих ладонях, запускал пальцы в жёсткие кудряшки её коротких густых волос, так что голова её откидывалась назад и мне становилось боязно, не больно ли ей; но чем крепче я сжимал её голову, тем охотнее, казалось, жадный крестец её отвечал на всплески моей страсти, на приливы моего удовольствия, напирая и настойчиво требуя всё большего и большего от моих напряжённых чресел; и чем дольше я вглядывался в её лицо, тем более понимал, что оно тут вообще ни при чём, как ни при чём и моё пустое, никчёмное чванство, моё самомнение, что всё это не имеет никакого касательства к истинной красоте, ибо она сокрыта вовсе не там, где я до сих пор искал её по глупости своей; чем пристальнее всматривался я в закрытые глаза Салли, тем яснее осознавал, что она где-то далеко, очень далеко от меня и уплывает всё дальше и хочет одного: чтобы я продолжал крутить в руках, точно мячик, её голову, запускать в её волосы пальцы и отвечать со всею оставшейся ещё во мне силой движениям её вздымающихся волнами чресел, которые накатывают словно океанский вал, грозящий разбить меня вдребезги и навеки увлечь в пучину; а где-то внизу, под нами, рыба-кузовок медленно исчезала, превращаясь в грязные, потные мазки утративших яркость, словно заблудившихся красок.
III
Акварельные краски почти все вышли. Салли Дешёвка пропала. Доктор испарился, превратясь в удушливый газ. Сосуд с настойкой опия опустел. Побджой становится всё требовательнее и невыносимее. Капуа Смерть исчез — одни утверждают, что он сбежал, другие — что его прикончили по скоропалительному приказу Коменданта, отданному тотчас после того, как, к несчастью, пропал с лица земли Северо-Западный проход, загоревшийся от искр из паровозной трубы во время ночной поездки Коменданта по железной дороге. Тогда ещё не было Короля, с которым я мог бы обсудить своё положение, становящееся всё более безнадёжным, ведь то, о чём я собираюсь вам ныне поведать, произошло прежде, чем он явился разделить со мной камеру.
Короче, к завершению близились и моя повесть, и жизнь моя. Они достигли некоего соответствия друг другу, ибо писать более было не о чём, и я не мог не догадываться, что завершение рукописи поставит точку в моей жизни.
Когда наступил канун Рождества, я знал это наверное, ибо с приближением смертного часа у меня необычайно обострилось чувство времени. День выдался необычайно жарким, так что, когда с вечерним приливом вода в камере начала прибывать и я в неё окунулся, объятия солёной влаги показались мне воистину благословенными. Вода постепенно поднималась, и я вместе с нею; вскоре я уже плавал по камере, уставив нос в угольно-чёрный потолок. Сам не понимая зачем, я стал толкать рукой один из больших плоских камней, что маячили прямо перед моими глазами, — подпираемые массивными балками, они образовывали часть потолка в моей камере. Не помню, сколько именно времени я играл в тычки с потолком, ибо делал это рассеянно, прислушиваясь к плеску волн, ударяющихся снаружи в стены камеры. Этот звук приносил мне великое успокоение, и я внимал ему, проводя сморщившимися от воды подушечками пальцев по мягким неровностям потолка, нажимая на него, толкая без какой-либо задней мысли, и тут случилось нечто поистине ужасное.