Захар Прилепин - Восьмёрка
— А-а-а, как смешно, — утираю я слёзы кулаками. — Ужасно смешно! Что ж ты так о муже… Креста на тебе нет!…
Ещё с полминуты я смеюсь и потом понемногу умолкаю.
— Ни на какой женщине креста нет, — отвечает она спокойно, тоже ещё не совсем растеряв смех в глазах и в голосе.
Мы по-прежнему тяжело дышим, уставшие от своего веселья, и она добавляет:
— Крест есть только на матерях. Но мать — не женщина.
Она включает свет в гараже, и становится очень ярко и неприятно, зато ей удобно — усевшись на водительское кресло, она разглядывает в зеркало заднего вида, что у неё с губами, не сильно ли смазаны.
— На Христе тоже креста не было, — разобравшись с губами, но ещё осматривая себя, продолжает она. — Но, к счастью, Христос — не женщина. И даже не мать. Он — Божий сын, он — предводитель Христова воинства, а все втайне хотят его воспринимать как мамку с тёплой молочной титькой. А у него — хер вам, а не титька. Понял? — Она вдруг оглядывается ко мне очень спокойная, что в её случае всегда признак бешенства.
— Прекрати, дура, — негромко, но зло говорю я.
— Чего прекрати? А то Бог накажет? — усмехается она. — А чем он меня может наказать — женщину? Ты не подумал?
— Заткнись, я тебя не слышу, тварь, — уже злобно отзываюсь я.
— Всё ты слышишь. Пошёл отсюда.
Весь другой день я пребывал в таком ужасе, словно на мне висел карточный долг весом в бессмертную душу и отцовскую усадьбу. Спал я как в истерике, сны снились назойливые, корявые и мокрые.
Но на второй день она сама звонила утром.
— Привет, — говорила негромко и таинственно.
Я едва не терял сознание от счастья.
— Здравствуй… цыганочка. Эй? Ты где? Ты чего молчишь? — я чуть ли не тряс трубку, пугаясь, что мне всё это почудилось.
— Слушай, ты дурак? Я не могу говорить, — отвечала она.
— Молчать, что ли, теперь? — спрашивал я, переходя на шёпот.
— Знаешь, что вчера было? — вдруг начинала она рассказывать. — Мы с ним поехали по делам. Я уселась на задние сиденья, я всегда там сижу, чтоб удобней молчать было. И чтоб он не видел, какое выраженье у меня на лице, когда он говорит. Начала со скуки лазить по этим… ну, карманы такие сзади на спинке сидений. Там у него вечно всякие дурацкие журналы лежат. А тут извлекаю из кармана, представь, женские трусы. Думала, сейчас прямо в морду ему въеду этими трусами, уже такое движение сделала размашистое… и потом вдруг поняла, что это мои. Это мы с тобой оставили.
Она смеётся.
— Ты почему меня цыганочкой назвал? — спрашивает.
— Тебе подходит, ты же цыганочка.
— Нет, не подходит, они какие-то чумазые всё время. И очень быстро стареют. Ты не замечал, что этих песенных, волшебных, молодых цыганок как будто не бывает в природе? Либо дети встречаются, либо сразу назойливые бабы в своих платках и бусах.
— Вот ты бываешь в природе! — говорю я.
— Точно, — неожиданно что-то решает для себя она. — В природе!
Через три часа мы встречаемся в парке. На улице странным образом опять тепло, мой махровый шарф смотрится на мне по-дурацки — и поверить невозможно, что ещё позавчера летал туда и сюда ранний ненавязчивый снежок. Вокруг оглушительное солнце, и даже оставшаяся на деревьях листва кажется зелёной и густой.
— Ты чего в шарфе? — спрашивает она так же, как всякий раз при нашей встрече: рот в рот. — Замёрз? Носочки тёпленькие пододел?
Я небольно кусаю её за верхнюю губку.
Тропинка уползает в парк уверенно как улитка. Мы идём вослед ей.
Дятел стучит так настойчиво, будто хочет разбудить покойника, спрятавшегося в дереве.
— Слышишь — дятел стучит? — говорю я.
— Какой дятел? — смеётся она. — На дворе октябрь. Все жуки спят. Чего ему стучать?
— Он их будит, — упрямо отвечаю я.
Мы довольно долго движемся куда-то по грязным дорожкам, она впереди, я за нею.
Все мои куда да зачем она снова игнорирует.
Потом вдруг встает и начинает ругаться: «Чёрт бы их! Чёрт!».
Я вижу заброшенную беседку и в ней двух подростков… они сидят к нам спиною, обнявшись… пацан что-то нашептывает своей подруге.
— Давай спрячемся, — предлагает цыганочка. — Вдруг они чем-нибудь займутся?
Мне почему-то не хочется.
Когда всем этим занимаемся мы, наши жадные движенья кажутся мне чем-то необычайно красивым, но когда то же самое свершают другие у меня на глазах — всё превращается в суетливый и глупый человеческий позор. Хочется закричать: «Прекратите! Прекратите, вы!»
Она уже шмыгнула куда-то в заросли и затаилась там. Треща сучьями и чертыхаясь, я лезу за ней.
— Тшш, — шепчет она. — Грохочешь, как партизан.
Молодые люди в беседке что-то заподозрили, встрепенулись и, вдруг поднявшись, поспешно оставили беседку.
Они двинулись по той же тропке, которой сюда пришли мы, и парень всё смотрел в нашу сторону, а девушка выговаривала ему. Сжав зубы, мы замерли: цыганочка спиной к дереву, ко мне радостными глазами, а я лицом к тропке, ухватившись рукой за землю и пытаясь притвориться пнём.
— Заметили нас? — весело, но негромко спросила она.
Я, как положено пню, еле заметно сморщил лоб: не знаю, мол, непонятно пока.
Молодые люди, разговаривая всё громче и даже, кажется, обзывая кого-то, наконец, удалились.
Когда я вылез на тропинку и оглянулся на то место, где мы прятались, стало понятно, что рассмотреть нас было несложно.
— Ну и что, — сказала она.
Теперь беседку заняли мы. Я всё посматривал на тропку.
— Не бойся, тут никто не ходит, — беззаботно сказала она, разглядывая отличные виды из беседки: реку, другой берег, тень облака на другом берегу.
— Как не ходит? Они же были…
— Я тут по целым дням сидела раньше, никого не было никогда. Всё мечтала, что я сижу здесь, и ты приходишь. И вот так делаешь. Показать как?
— Какой у меня вкус? — спрашивает она.
— Как будто грибы солёные. Маслятки.
Она задумывается: хорошо это или нет.
Разглядывает моё лицо. Она часто разглядывает меня, словно пытается узнать что-то забытое: как будто я ей встречался когда-то, потом мы потерялись, и вот снова, кажется, увиделись, но она всё сомневается: я это или не совсем я.
— Ты — молодой, — говорит она. — Сколько тебе? Двадцать два года? Так мало. Ребенок почти. А мне двадцать четыре — так много, боже мой. Ничего смешного. Ты и не жил взрослый-то. Когда ты начал взрослым жить? В школе учился. Потом в армию пошёл. Зачем пошёл-то? Не ходил бы лучше. Тебя били там?
— Всех били.
— И что ты чувствовал?
— А ты что чувствуешь, когда просишь, что б я тебя ударил?