Хосе Лима - Зачарованная величина
Ложность или истинность любого знания, его очаровательная условность позволяли ему, словно искре на сколе кремня, разом блеснуть и скрытыми загадками, и явными достоинствами. Неотрывная от эпохи способность проникать в сценографию неаполитанских гротов и каскадов оборачивалась для него поднесенными в подарок алмазными ожерельями. Зигзаги его судьбы были шутками чародея, живущего в двух измерениях и привлекающего общее внимание в одном, дабы в другом наслаждаться запасами и утехами времени для отработки своих тайн, боковых подсветок и восковых двойников, вдруг появляясь на пиру у князя Конде{492} рядом с мореплавателем Лаперузом, графиней Дюбарри{493}, математиком Кондорсе{494} и шведским королем Густавом{495}, который заехал в Париж инкогнито и на совет кудесника не ходить на балы в маске у себя в стране улыбнулся той улыбкой, которую вряд ли сумел повторить позднее, когда предсказание сбылось и удар кинжала оборвал его жизнь последним стежком в узоре осуществившегося пророчества.
10 марта 1950 92. Кубинское своеобразие, или Мгновенный синтезКак бы avant gout[92], в вестибюле Национального музея — выставка новейших кубинских мастеров. Вне зависимости от выразительных средств — будь то литография, жанр, пейзаж, книжная миниатюра — никто, пожалуй, не обещает и не дает здесь в художественном смысле столько, как портреты кисти Эскобара{496} и подход к кубинскому своеобразию в работах Гильермо Кольясо{497}, его трактовка атмосферы, ситуаций и какой-то неуловимый оттенок целого (без которого настоящей живописи не бывает). В простоте портретов Эскобара и аппетитности пластических решений у Кольясо хотелось бы видеть ростки того искусства, которое подвигнет наших современников на труды во имя будущего.
Эскобар — наследник той ветви испанских портретистов от Пантохи де ла Круса{498} до Карреньо де Миранды{499}, которые пытались извлечь максимальный эффект из приближения к предмету и укрупняли, заостряли его, чтобы воочию увидеть, как этот процесс с его нежданными дарами и наитиями возвращается художественным результатом, далеко превзошедшим первоначальные намерения. Перед его «Портретом мальчика» кожей чувствуешь удовольствие ребенка, щеголяющего в галунах и нашивках взрослого, в мундире с чужого, вероятней всего, отцовского плеча. Кажется, что художнику, усаживая героя, пришло в голову воспользоваться мундиром, так и сыгравшим невзначай не предназначенную для него роль. Не лишенные известного однообразия, портреты Эскобара складываются во что-то вроде альбома семейных фотографий, который вдруг чудесно и по-воскресному оживляется крестинами в соборе или представлением отцов города новоприбывшему генерал-губернатору. Его модели заботливо подбирают фасон жабо, цвет перчаток, веер и драгоценности для строгого ритуала. Думаю, они с удовольствием попали бы в роман, которого теперь уже никто не напишет.
Венчая век, начавшийся для нашей живописи с простодушной манеры Эскобара, Кольясо с итоговым изяществом и сдержанностью доказывает, что кубинское своеобразие — это мгновенный синтез, а не нагромождение возов, груженных сырьем. Художник много лет жил в Париже, тем тоньше его чувство кубинского. Светский визит он пишет во французской манере, но вкладывает в него грацию и тонкость кубинского обихода конца века. Полотно лучится радостью, на такой оттенок зеленого во Франции вряд ли бы решились, любезности и комплименты участников кажутся преувеличенными, но перед нами то самое журчание кубинской учтивости, которое по своей цельности и глубине стало достоянием всеобщим.
16 марта 1950 94. Дом, или УкладДом — уклад, одолевающий время. А это возможно, только если с подспудным чувством традиции соединяется творческий порыв, который подхватывает ее спиралевидный импульс, не давая оборваться. Счастлив владеющий домом: его дом дарит радость, поскольку открыт для всех. Лидия Кабрера{500} и Мария Тереса де Рохас создали и поддерживают такой дом, создали и поддерживают такой уклад и продолжают трудиться, с неимоверным изяществом неся груз неимоверной традиции. Любая комната, любая вещь здесь — на своем собственном и неоспоримом месте: это луч света, коснувшийся в дверях и уже не оставляющий гостя, пока он в этот уклад врастает. Он таков, что чаши и картины, тенистые уголки и бросающиеся в глаза площадки, наседки из швейцарского фаянса и птахи из Пинар дель Рио{501}, словно зарисованные гундлахом{502}, сливаются в общем сиянии, каком-то втором, рукотворном естестве — укладе, раздаривающем себя, чтобы уберечь их собственную суть и тонкость. «Одевшись в ясный мрамор, восхищенье, — вспомним строки дона Луиса, — не успевает и насупить брови»{503}. Но тут горло зрителю перехватывает не восхищение — дружелюбному миру здесь отвечает умиротворенная дружба, как осмотрительности зеркала, вдумчиво вбирающего блик за бликом, отвечают заздравная чаша, улыбчивое искусство и полная изящества наука этих пяти залов.
Каждая мелочь в них неторопливо раскрывается и подытоживается, насыщаясь идеей, архетипом дома. А затем как бы вновь находит свое истинное место в доме, который и сам при этом становится воплощенной идеей, почти болезненной игрой подручного и далекого. Лидия Кабрера и Мария Тереса де Рохас объездили провинцию, чтобы разыскать вот этот позумент, этот флакон, этот кувшинчик или дверную мозаику с галантными сценами XVIII века. Присутствие любой вещи отмечено здесь антологическим чутьем, немыслимой точностью попадания и, вместе с тем, редким изяществом — с такой любовью ей найдено место. Этим каждая из них причастна чуду и цельности уклада, обживать и открывать который — наша общая радость. Все они вместе — запомним! — и создают то, что ныне и вовеки будет называться Домом.
18 марта 1950 96. Весна, или Тонкость соблазнаСама запечатленность, удвоенная тонкостью соблазна, Весна уже одолела смерть и уронила первые капли своей зеленой крови. «Украшенное лентами и тканями ярких цветов, — пишет Фрэзер о первобытных обрядах встречи весны в „Золотой ветви“, — воздетое на длинном шесте изображение смерти с песнями и криками приносят на самое высокое место в округе, где снимают с него праздничные наряды и скатывают чучело с холма. Одна из девушек надевает сброшенные одежды, и процессия следом за ней возвращается в селение. В некоторых местах чучело закапывают в землю на краю поля, которое пользуется дурной славой, в других — бросают в реку». У нас весна — тоже ключевое событие года, но одолевает она не смерть, а ту мгновенную заминку, пока ее дух еще медлит в разлапой листве и прозрачных сумерках. В окружении вечной Весны наша, главная, начинается с выкрутасов ушастого зверька, когда стекло разводит на полу веранды попугайчатую призматическую чащу. Говорливые птицы-свечки снова ныряют в очаг, из которого брызнули; колибри, вдохнув медвяный пестиковый настой, разлетаются в клочья, но торжественный и гордый дух воды гонит волну за волной, перебеляя письмена, запечатленные в глубинах.
И все же какая досада для жителя тропиков — видеть, что Весна в его краю, хлынув поверх классических и непоколебимых времен года, захлестнула своими масштабами и светляками весь круг календаря! Снова с ужасом видеть, как, почти не отличимое от любой другой поры, приходит это главное событие года, разглаживая на листе поблекшую было жилку или восстанавливая чуть усохшую купу в ее идеальном древесном великолепии… Природа у нас возвращается и разворачивается в приметах, которые глушат и слепят, в огнях, испепеляющих и рушащих любые препоны.
Посмотрите для сравнения на Jardin d’Amour[93]{504}, украсивший одну из рукописей Библиотеки Арсенала{505}. Листья и воды, башни и родники как будто сжались, уступая место разговору об Эроте и Венере Анадиомене. Сменяются века, но природа все так же съеживается и умаляется, чтобы не помешать длящейся беседе. А теперь взгляните на почти бодлеровские Lux, calme et volupté[94]{506}, где чувственная умудренность Анри Матисса обобщает и возвышает натуру, чтобы над природой, уменьшенной до сценического задника, царили влюбленные пары и хоры победоносной страсти.
И только у нас в тропиках главный герой — именно природа. Непомерная и вездесущая, она прорывает страницы наших романов. Природе у нас нет дела ни до беседы, ни до часов любви. Наша природа наслаждается горделивым чувством — видеть в человеке еще одну разновидность дерева.