Алексей Слаповский - Пыльная зима (сборник)
Отдай, отдай, отдай!» Ему дико и непостижимо было: как же это так, сейчас начнется урок, его любимая история, надо будет подчеркивать зеленым, а у него нет зеленого! Спрашивать у соседей – у них еще не окажется или не дадут, да и если дадут, то каждый раз не наспрашиваешься! Он дергал Сыча – и это похоже было на какой-то психоз, припадок, кто-то сунулся разнимать, уговаривать, дивясь необычному поведению тихого Виталика Белова, который ведь – все знают – и впрямь тих, как снежный солнечный день в школьном дворе за окном – и так же бел, недаром – Белов. («Талий Белов был бел и мил, мыло любил – и сплыл», – из странных, полубессмысленных эпиграмм-каламбуров, которыми любил одаривать друзей приятелей Витя Луценко: просто так, чтоб друзьям приятное сделать). «Да не брал я!» – завопил перепуганный Сыч – и Талий ударил его кулаком по лицу, и еще, и еще, и в это же время все отхлынули: вошла учительница истории. А Талий все бил и бил, учительница кричала, а он все бил и бил, не видя уже, куда бьет, в глазах потемнело, а потом и совсем уже ничего не помнил, очнулся лишь в коридоре, у окна, где учительница теребила его за рукав и говорила что-то, а он весь дрожал – и учительница вдруг замолчала и повела его в кабинет школьного врача. Врач, молоденькая блондинка, усадила, что-то спрашивала мягко, а он глядел на ее волосы и думал, что она их, наверное, красит, она красит их в белый цвет, а если бы в зеленый? – как у его ручки, которая исчезла, пропала, не будет ее никогда, все пропало, все пропало!..
Подобных случаев у Талия не было ни раньше, ни потом. Но это не значит, что он избавился от болезни (именно болезнью это считая – находя мужество так считать). Просто он испугался, что становится точной копией отца – и сдерживался. У того ведь тоже был припадок (иначе не назовешь) в аналогичной ситуации. Однажды он, как обычно, сел в семь часов вечера к телевизору и хотел взять с журнального столика газету с программой передач – а там ее не оказалось. Отец спросил. Никто не брал и не видел. Отец стал искать. Обшарив всю комнату – с движениями все более резкими, он перешел в другую, потом на кухню, вывалил на средину кухни мусорное ведро, подозревая, что газету туда пихнули, и, хотя видно было сразу, что нет ее там, весь мусор пересмотрел, пальцами перещупал, переворошил. Называя сына и жену различными словами, он пошел обыскивать квартиру по второму разу – и гнев его был все страшнее. С совершенно уже безумным видом он подбегал к журнальному столику, бил по нему рукой и кричал: «Если ее вы´ не брали, то кто´ взял? Я взял? Я не брал! Кто ж тогда брал?» И опять метался по комнатам, и опять подбегал к столику, бил кулаком (все сильнее), кричал: «Три дня тут газета лежала, никому не мешала, испарилась она, что ли? А? Я кого спрашиваю? А?» И опять метался, и опять подбегал, стучал по столику все сильней и сильней, заходясь криком (а Талию вдруг показалось, что отец в этот момент понимает, что приступ его похож на сумасшествие, но остановиться он не хочет и не может). После очередного удара столик рухнул. Отец схватил верхнюю доску и грохнул об пол, не причинив ей вреда. Он подбежал к платяному шкафу, где газеты в помине быть не могло, и стал оттуда выкидывать белье и одежду. Потом выбросил все книги из книжного шкафа. Потом выкинул вообще всё из всех мест, где что-то было закрыто и могло быть не видно его глазу.
Потом он стал доставать из серванта посуду и бить ее об пол и стены. Потом схватил все ту же злосчастную доску журнального столика и запустил ее в телевизор. Взрыв стекла, телевизор с грохотом падает. А стоял он на тумбочке, стоял плотно, но щель небольшая была, вот в этой щели и оказалась газета. Увидев ее, отец окончательно взбеленился, схватил, стал рвать ее руками, грызть зубами, а потом вдруг кликушески закатил глаза, странно стал вскрикивать-взлаивать, повалился на диван, мать бросилась отпаивать его валерьянкой, водой, насильно водки влила полстакана…
Подобного никогда больше не было у него – как и у Талия. Талий только почему-то не может вспомнить сейчас, чей приступ был раньше – его или отца? Наверное, все-таки его: если б он видел отцовский, то сдержался бы. А может, раньше был отцовский, не ставший, однако, примером, ибо всё делаемое нами точно так же, как делали другие, кажется нам все-таки не таким – ведь мы-то не такие!
Талий рано понял, насколько неприятно действуют на него отклонения от заведенного им самим распорядка. Он рано понял, что выхода два: или устроить распорядок жизни таким, чтобы никто его не мог нарушить, – или пересилить себя и сделать свою жизнь нормально-беспорядочной, как у всех. Но первое почти невозможно. Остается – второе.
Исполнить план он не мог при родителях, при отце то есть.
Отец умер.
Но он и при матери не мог.
Матери не стало.
И Талий вместе с окончательным сиротством узнал, что такое кощунственная радость этого сиротства.
Он работал уже в то время в музее – как и по сей день. Но друзья поры студенчества остались – изнывающие от ограниченных возможностей для молодежного веселья в тесных условиях социалистического общежития. То поколение в то время вообще расставаться с беззаботностью юности не желало лет до тридцати, а кто и дольше. Талий стал усердно зазывать друзей в гости, они приходили с вином и подругами, и скоро стало в квартире то, что вызванный по жалобам соседей участковый милиционер в протоколе назвал: «притон». Он имел в виду юридический термин, он хотел выслужиться, ему мечталось из бытового хулиганства состряпать настоящее уголовное дело, главой угла которого было бы как раз «притоносодержательство». Никакой злобы он не имел против Талия, равно как и не имел никаких к Талию симпатий молодой адвокат, которому тоже хотелось выслужиться и блеснуть, и он в два счета доказал, что в возбуждении уголовного дела должно быть отказано: для статьи о притоносодержательстве нет таких квалификационных фактов, как хранение в квартире значительных запасов спиртного и продажа оного по спекулятивным ценам в неурочное время, не было и карточной игры на деньги, сводничества – и т. п., поэтому все укладывается в рамки аморального поведения отдельной растленной части нашей молодежи, подвергшейся влиянию Запада, каковое (поведение) тоже может быть осуждено, но по статьям не страшного уголовного, а – гражданского кодекса.
Нет, были в советское время бескорыстные люди, были.
И Талий отделался лишь письмом из милиции на работу с рекомендацией принять меры административно-воспитательного характера: тогда очень в ходу были подобные письма.
Директор музея Ирина Аркадьевна даже очки сняла, перечитывая это письмо, словно с помощью своей близорукости могла прочесть не то, что увидела ясным зрением сквозь очки.
– Поверить не могу! – сказала она. – Вы?!
– Ничего особенного, – сказал Талий. – Просто соседи склочные нажаловались в милицию, у одной старушки племянник милиционер, вот он и постарался.
– Да, да… Но мы должны реагировать как-то. Тут написано: о принятых мерах общественного воздействия сообщить – и адрес.
– Напишите, что объявили мне выговор. Проверять никто не будет.
– А вдруг? Нет, выговор дело серьезное, я тогда должна его на самом деле объявить. Лучше – ну, какое-нибудь общественное порицание на собрании коллектива, хорошо? Но как бы им этого мало не показалось?
– Тогда уж лучше выговор, – сказал Талий.
– Вам легко говорить! – рассердилась и расстроилась бедная Ирина Аркадьевна. – А мне – решать!
Страдая, она пошла-таки на подлог: отписала в милицию, что работнику музея мл. научному сотруднику Белову В.П. объявлен выговор и он лишен премиальных. На самом деле выговора не было, а о каких-то премиальных в музее и говорить смешно. Но в милиции бумажку съели не подавившись. Об одном просила сердечно Ирина Аркадьевна: чтоб больше таких недоразумений не было.
И их не стало. Отшумели шумные компании, а если кто заходил на огонек, Виталий просил иметь в виду склочных соседей.
И чуть было не воцарился в жизни его опасный порядок: на работе все гладко, пишет научные статьи, учится заочно в аспирантуре, диссертацию кандидатскую готовит на историко-этнографическую тему, но тут возникла Ленуся.
Возникла она вместе с Сославским. Сославский двух привел: эта, которая брюнетка, сказал, – Ленуся, а которая блондинка – Леночка. Я с Леночкой, а тебе – Ленуся. Если ты ей понравишься.
– Уже понравился, – сказала пьяненькая Ленуся. – Мне сегодня все нравятся.
И была ночь невинно-бессовестная (так обозначена она в памяти Талия), когда Ленуся куражилась над ним, радуясь безмерно его застенчивости и кричала Леночке, чтобы та пришла посмотреть, как большой и взрослый мальчик краснеет, когда с ним ничего особенного не делают. Леночка через некоторое время и впрямь пришла, сказала, что Сославский, сволочь, заснул и ей скучно. Присоединилась к Ленусе – чтобы с ней на пару скуку избывать.