Эйтан Финкельштейн - Пастухи фараона
— А если подумать?
— Уверяю вас, товарищ следователь…
— Гражданин следователь, — спокойно перебил лейтенант.
— Извините, гражданин следователь. Так вот, уверяю вас, здесь какая-то ошибка. Посудите сами, зачем я стану участвовать в антисоветской организации? Я всем доволен, занимаюсь любимым делом — историей и культурой Древнего Востока, гебраистикой и семитологией. Со дня надень меня должны утвердить в звании доктора. Зарплату я получаю, хоть и скромную, но на семью хватает. Что вам еще сказать? Общаюсь с людьми науки, увлеченными древней историей и филологией.
— Древней историей занимаетесь? С людьми науки общаетесь? — Фейгельштейн покачал головой, пробарабанил пальцами какую-то мелодию, не спеша открыл ящик стола, достал толстую книгу в кроваво-красной обложке.
— Ваша? — и сам же ответил: — Ваша, изъята при обыске. А год здесь какой? — следователь открыл титульный лист. — Вот он год, 5685-й. Значит… э-э 1925. И это мы держим за историю?
— Нет, конечно, это литературный сборник, «Берешит»[98]. Он был издан у нас, в Ленинграде, с разрешения товарища Мережина.
— В Ленинграде, говорите?
— Ах, извините, тов… гражданин следователь, забыл, — двенадцать лет все же прошло, — но помню, что разрешение тогда было получено, только типографии не нашлось. Отправили в Берлин, а потом официально, уверяю вас — официально, с разрешения Центрального бюро Евсекции — сборник был допущен в СССР.
Следователь молча положил книгу на стол, снова выдвинул ящик стола, достал изрядно выцветшую папку, швырнул ее на стол.
— Это тоже с разрешения?
— Что это? — недоумевая, спросил Наум.
— Я от вас спрашиваю, что это?
— Можно взглянуть?
— Если у вас есть нужда освежить память, подойдите.
Наум встал со стула на противоположном конце комнаты, подошел к столу следователя и стал осторожно — словно что-то липкое и опасное — листать папку.
Стихи, проза, снова стихи… Ба, да это же материалы для второго номера «Берешит»! Их Ленский когда-то принес, попросил просмотреть, сделать замечания, а потом почему-то — Наум уж и не помнил почему — не взял обратно.
— Это, гражданин следователь, стихи и рассказы для второй книжки «Берешит», — хрипло выдавил он из себя.
— Расскажите, кто, когда и для какой надобности передал вам эти материалы?
— Ах, тов… гражданин следователь, это было так давно. Точно не помню, наверное, в начале 26-го года. Пришел ко мне редактор сборника Хаим Ленский. Попросил просмотреть материалы для следующего номера и высказать свое мнение.
— Расскажите, и почему эти материалы принесли к вам?
— Вы знаете, иврит — это древний язык. Писать на нем современные стихи — смелая, можно сказать, революционная затея, и, если есть энтузиасты, почему не помочь? В конце концов, обработка и редактирование текстов на семитических языках — моя профессия. Ленский знал, что я готовил к изданию Бен Эзру, Луцатто и других еврейско-арабских поэтов средневековья, и обратился ко мне за советом. Вот видите, это моя правка — я тут подсказал автору, как лучше закончить строфу.
— Разделяли вы антисоветские взгляды авторов?
— Но позвольте, в чем они антисоветские? — опешил Наум.
— В том, что Ленский, Бобровский, Левин и другие пишут тут, что Советская власть угнетает еврейскую национальность и, вообще, с контрреволюционных националистических позиций критикуют ВКП(б). Вам известно, что второй сборник «Берешит» был антисоветским и был запрещен к выпуску?
— Я слышал, что второй сборник издать не удалось, но что он антисоветский? Я так не думаю.
— Расскажите, что вы знаете о Ленском.
— Ленский — это литературный псевдоним поэта Хаима Штейсона.
— Я спрашиваю за его контрреволюционную деятельность.
— Уверяю вас, он поэт, у него большое дарование.
— Я спрашиваю вам… вас о его контрреволюционной деятельности.
— Я ровным счетом ничего об этом не знаю. Я знал, что он принимает меры к выезду из Советского Союза, но я его отговаривал.
— Расскажите о вашем участии в контрреволюционной группе Ленского.
— Да не состоял я ни в какой контрреволюционной группе!
Дверь кабинета бесшумно приоткрылась, белобрысая продолговатая физиономия просунулась в щель и тихо, вкрадчиво произнесла: «К заму».
Следователь быстро сгреб со стола бумаги.
— Вы говорите неправду. Сейчас я уйду, а вами займется младший лейтенант.
Фейгельштейн вышел и направился вдоль бесчисленных, как две капли воды похожих друг на друга, дверей, в начальственный коридор. «Петьку мне дал, с чего бы это?» — соображал он по дороге.
Петька Белых, долговязый парень с крысиными глазками и короткой стрижкой, был младшим лейтенантом госбезопасности, говорил плохо, писал и вовсе никудышно, и оттого вести дела ему не поручали, а приставляли помощником. Но не к любому следователю, а к тому, кто буксовал, не справлялся. Ибо Петька Белых был великим мастером выбивания. Про него так и говорили: Петька даже у мумии фараона показания выбьет!
«Так с чего это он мне Петьку приставил, думает, не справлюсь?» С этой тревожной мыслью Фейгельштейн постучал в дверь замначальника 5 отделения IV Отдела УНКВД капитана госбезопасности Рубенчика.
Сухой, подтянутый, с неизменным орденом Красной звезды — зависть и уважение всего отдела, — Рубенчик буркнул «садись» и продолжал что-то писать на отрывном календаре. Затем он не спеша вытер тряпочкой перо, осторожно положил ручку, достал из кармана галифе пачку «Казбека», закурил.
— Ну?
— Пока упирается. Но я его уже зацепил — он сам проговорился: «Это правка моя, и это моя». Теперь он с Белых, а ночью я его вызову, и он у меня запрыгает, как барабулька на сковородке у тети Хаси. Утром принесу признание.
— Плевал я на его признание, — дым вырвался изо рта Рубенчика, словно из паровозной трубы, — с десятого этажа плевал.
Рубенчик снова затянулся.
— Плохо с тобой, Фейгельштейн, плохо. Ты скоро год как в органах, а все в толк не возьмешь, что главное в нашей работе. Посмотри сюда: у Дроздецкого по эсерам — 150 человек. Организация! Кромас уже 320 белогвардейцев сдал. Целая сеть! Федорчук попов из всех дыр тащит — скоро на всесоюзный заговор вытянем. А ты? Я тебя на что посадил? На еврейских националистов я тебя посадил. И что я от тебя имею? Ноль я от тебя имею, ноль и ничего кроме ноля! Ты пойми, Фейгельштейн, мы — го-су-дар-ственная безопасность. Мы должны действовать масштабно, по-государственному. А ты? Разоблачил червя-националиста, добился признания, ну и что? Да ничего, блох ловишь. Ты мне фамилии давай, связи давай, заграницу давай.
— Нету там заграницы, товарищ капитан.
— Кто не ищет, для того нет. Ты обыск проводил? Бумаги взял? А книги?
— Старье у него одно, роешься, как в лавке у Фимы-антиквара.
— А это ты видел? — Рубенчик подошел к шкафу, вынул тонкую книжонку в простенькой обложке.
— Так то ж вирши.
— Правильно, стихи. Да только кто автор? Не посмотрел. А ведь это Бялик. Знаешь, кто такой Бялик? Один из главных фашистов Палестины. А если человек состоит в переписке с фашистом, получает от него книги, кто этот человек?
— Враг народа.
— Само собой, — отмахнулся Рубенчик, — главное, он участник заговора, международного сионистско-фашистского заговора, направленного против Советской власти, ВКП(б) и лично против товарища Сталина! Вот что главное, Фейгельштейн!
— Так ведь и у меня заговор, товарищ капитан, — группа Ленского. Я этого хмыря как раз в группу и тяну.
Фейгельштейн не успел закончить. Рубенчик вскочил и с такой силой ударил по столу, что бумаги взвились в воздух, пресс-папье упало на пол и даже тяжелая мраморная чернильница сдвинулась с места.
— Ты что, Фейгельштейн, за дурака меня имеешь? Да группу Ленского я в тридцать четвертом взял, когда ты еще подсадным работал в Одесском централе. Я с ними тянул, потому что у меня специалиста не было дело раскрутить. Я тебя за специалиста взял, а ты мне бейцы крутишь. Целый год крутишь. А дело где?
Рубенчик махнул рукой, постоял, немного успокоился, вернулся к столу.
— Так вот, Фейгельштейн, даю тебе в помощь Белых, и чтоб через неделю у меня на столе лежал заговор. Не будет заговора — отправлю жуликов ловить на Молдаванке. Иди.
Наум недоумевал — что значит «займется другой следователь»? Это что, опять все сначала?
Белых, между тем, подошел к шкафу, достал клеенчатый фартук, не спеша надел его, а затем медленно, расслабленной походкой подошел к Науму.
— Упираесся, жидовская морда?
От неожиданности Наум поднял голову, но увидел только резко выброшенную вперед руку и искры, которые посыпались из его собственных глаз.
Губы распухли, веки едва открывались, в голове гудело. Но сильнее всякой боли мучила мысль: почему не уничтожил папку, как допустил такую оплошность? А ведь мог бы сообразить — ведь чувствовал душок и у Ленского, и у Захрина, и у других. Не антисоветский, конечно, — такое и в голову не приходило, но сколько упрямства, невежества! Ну почему непременно писать на иврите, на этом архаичном языке? Почему не на идиш, почему не по-русски? Сколько раз толковал им, что евреи Палестины и Диаспоры уже в последние века до нашей эры пользовались и арамейским, и персидским, и греческим. А эти молодые только и долдонят: «Иврит — национальный язык, мы должны вернуться к нашим корням». Фанатики, невежды. Но и я хорош — оставить у себя папку!