Альберт Лиханов - Невинные тайны
Павел сказал, помолчав:
— А я и сам не знаю. Сперва мне надо было забыться. Требовалась… анестезия. И такая работа очень помогает забыться. Он подумал и сказал неожиданное для самого себя.
— А сегодня, — сказал он, — мне показалось, что я начинаю просыпаться. Начинаю снова все ощущать. Видеть жизнь. Что-то в ней понимать.
Павел усмехнулся, разглядывая остановившееся, замершее лицо начлагеря, спросил:
— Я, кажется; неясно…
— В том-то и дело, — качнул тот большой головой, — что ясно… Предельно ясно.
Он встряхнулся, отогнал какие-то свои неприветливые мысли, сказал, улыбаясь, Павлу, вглядываясь в него доброжелательно, с пониманием:
— Ты счастливый человек, Паша. Ты можешь прожить жизнь со смыслом.
Они попрощались. Павел пошёл к вожатскому дому по аллее, круто сбегающей вниз. Слепяще-белые лампы шарообразно выхватывали из тьмы листву, окружавшую их, и казалось, что над аллеей в ночной черноте повисли зеленые шары, наполненные трепыханием крыльев по-южному громадных мотыльков. Пели, заливались цикады, их стрекот сливался в протяжный, непрерываемый звон, в одну-единственную ноту, постоянный, неизменяющийся звук, точно это тонкая проволока, которой пронизана во всех направлениях чёрная прибрежная тьма. Ночь походила на неосязаемую массу, которая держалась множеством тончайших проволочек, протянутых от дерева к дереву, от угла к углу этой долины, прижавшейся к горам.
Неожиданно Павел повернул к зданию дружины. Дежурные сегодня не спали, после происшествий вроде сегодняшнего нельзя не быть настороже, Павлу открыли дверь, доложили, что дружина отдыхает, на посту полный порядок. Дежурили Катя Боровкова и Джагир. Они ничего не спросили больше Павла, но глядели на него напряженно. Он взял себя в руки, сделал бодрое лицо, подмигнул, ответил на незаданный вопрос:
— Егоренков прислал телеграмму. Всё в порядке.
Катя и Джагир заулыбались, Боровкова стала даже подпрыгивать, широко разевая рот: «Ура! Ура!» Нет, до «ура!» было ещё далеко, они и сами это понимали, тут же снова притихли, деликатно отошли к столу с телефоном. Павел осторожно отворил дверь мальчишечьей спальни.
В кроссовках его шаги были неслышны, он пересёк комнату, присел на подоконник.
Павел любил смотреть, как по-разному спят мальчишки, хотя бы раз в смену заходил сюда увидеть это такое странное и в то же время простое зрелище. Даже детский сон, казалось ему, может многое, очень многое объяснить взрослому, каким-то неведомым образом связан он с характером и даже способен уточнить, как прошёл мальчишечий день. Один вертится, он ещё в борьбе, в беге, в споре, другой уткнулся лицом в подушку, прячется от кого-то или от чего-то, будто страусёнок.
Вон Генка Соколов лежит навзничь, раскинул в стороны обе руки, будто сражён в тяжелом бою. И правда, разве не сражён? Внешне это в глаза не бросается, его откровенность можно принять по ошибке как раз за душевное здоровье, но сколько же сил надо положить на то, чтобы он выскоблил в себе черноту ещё такого невеликого, но горького прошлого! Сколько ещё снов ему предстоит, где он не победитель, а побежденный, где он вспоминает унижения, страх, боль. А главное — есть ли гарантия взрослой участливости и любви, которая способна помочь ему освободиться от прошлого?
Коля Пирогов свернулся калачиком между подушкой и спинкой кровати, одеяло сползло, ему холодно во сне, может быть, снится, как какой-нибудь взрослый взял его за шкирку и трясёт, приговаривает: «Сукин ты сын! Что натворил, сукин сын!» — и он только сжимается, согласный, не возражающий против этой позорной клички, которую другие понимают лишь как обычное ругательство, а он — совсем по-другому.
Лёня Сиваков из Смоленска лежит на боку в позе бегуна — руки прижаты к груди, одна нога откинута назад, другая согнута в колене, голову наклонил: финиширует. Куда только он прибежал? К матери своей? Так она у него в тюрьме. Чуть не каждый день Лёнька пишет ей письма, а ответы, не больше, кажется, двух, получит уже в детдоме. Он объяснил Павлу: туда можно писать хоть десять писем в день, а оттуда — только два за целый месяц. Вот он и пишет, пишет, хотя тогда кричал: «Мне одна дорожка!» Единственную только подробность и знает Павел про Леньку Сивакова из Смоленска — об этих письмах. Пытался он прорваться в Лёньку дальше — не пускает. Может, и о Соколове ничего толком бы не узнал, не случись побега Егоренкова.
Что они знают, вожатые, про них? Что вообще знают взрослые люди о малом народе? Некоторые кичатся, кричат, что детских таинств не существует. Что хороший, умелый педагог знает душу ребенка как свои пять пальцев, и душа эта похожа на носок: ее можно вывернуть, можно постирать или выхлопать, можно заштопать, если дырка.
Как просто! Душа — носок! Правда, теперь такое откровение — редкость. Больше говорят о сложности, но поступают так, будто душа — носок. Слово стало неподлинным, оно трещит, как сухой хворост, и прогорает в одно мгновение, никого не согревая теплом. Да и хранит ли оно в себе возможное тепло?
«А что я? — подумал о себе Павел. — Кто я этим детям? Зачем я здесь? Ведь быть с ними целую жизнь — невозможно. Да я и не собирался в учителя, в педагоги, ничего такого не думал, мало ли какие отрезки бывают в судьбе человека? Служил солдатом, потом оказался вожатым, затем можно стать инженером, конструктором, например, разве плохо конструировать что-нибудь вполне увлекательное, допустим, новую машину?»
«Да уж, — ответил он сам себе, — новую душу не сконструируешь, тут другое требуется, это труднее и, главное, неблагодарнее».
Он оборвал себя. Хватит рассусоливать неизвестно что!
Подошёл к Лёне, укрыл его простынёй, озябшему Коле подоткнул одеяло, Генке поправил руки, осторожно положил их на кровать. У дверей обернулся.
Мать честная, эта ребятня спит совсем по-другому, чем дети из обычных смен, отличники, отборное, образцовое поколение. У тех руки под щекой, лежат обыкновенно на правом боку, по всем правилам, и во сне улыбаются. Один-другой разве что разбросается во сне, это, как правило, самые яркие, внутренние бунтари, их Павел примечал и в бодрствовании, обычно неуёмном, нестандартном, непослушном. Таких он любил больше, чем типовых каких-то, всегда послушных отличников, которые быстро пугались, усердно стремились к повиновению и отсутствию хоть малого замечания. Образцово-стандартные любили приблизиться к вожатому, исполнить любое его желание и даже непроизнесенную просьбу. Придраться к ним было невозможно, да Павел никогда и не стремился к этому, как не позволял он себе подчеркнутого дружелюбия к тем, кто ему нравился своей неординарностью и разбросанностью. Тайной любовью он любил тех, кто спал не по правилам.