Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2009)
Но, конечно, надо признать, что таких развеселых рассказов было относительно мало, а лекции были насыщены серьезным и важным материалом.
Помимо лекций, конечно, много времени в том месяце мы проводили, вместе купаясь в озере Миассовом и в разнообразных беседах с Николаем Владимировичем. Он называл это «трепом» и со страстью ему предавался. Оттопырив губу, он мог самозабвенно говорить на многие темы, вспоминал курьезные случаи из жизни, приплетал каких-то неведомых нам авторитетов в свидетели, любил рассказывать анекдоты и мастерски это делал. Много лет позже я прочел воспоминания эмигранта-художника Олега Александровича Цингера [5] (его фотография, кстати, хранилась у Четверикова, и он подарил мне ее) о встречах с Тимофеевым-Ресовским в Берлине на протяжении многих лет. Он очень интересно и, как мне кажется, правдиво повествует о таланте Тимофеева к рассуждениям на всевозможные темы, часто с взглядами, которые он вскоре забывал и начинал их так же экспрессивно и патетически отрицать. Цингер написал об этих «шараханьях» так: «Все эти рассказы были настолько красочными, что нельзя было ими не восторгаться! Была в них какая-то смесь Ноздрева и Хлестакова с примесью Лескова». Чуть ниже он добавил:
«В Колюше была смесь какой-то напускной грубости с абсолютно чистой душой ребенка».
Но что ни говори, этот «треп» был для нас удивительно завлекающим, праздничным и радостным. Ведь, помимо глубины знаний, фантастической памяти на события и имена, Николай Владимирович обладал умением завораживать окружающих людей своими искрящимися выдумками, вовлекать их мысли в непривычные ситуации, размышления и переживания. В нем, несомненно, жил талантливый лицедей и режиссер одновременно, он выстраивал вокруг себя театр высокого штиля, нередко придумывал на ходу всякие вымышленные истории и сам верил в них и возбуждался ими.
Николай Владимирович призывал нас не тратить время на пустяки и в особенности на слежение за политическими пертурбациями в окружающем мире. Мне кажется, что эти речи адресовались главным образом Андрею Маленкову. Чтобы утвердить свой взгляд о ненужности слежения за политикой и неприложимости политических событий в окружающем мире к внутреннему миру ученых, у которых своя особая стезя и свой мир, он как-то привел такой аргумент:
— Вот я, Тимофеев-Ресовский, уже больше тридцати лет с мая по октябрь не читаю газет и не слушаю радио, и ничего от того, что я, Тимофеев-Ресовский, этого не делаю, в мире еще не произошло!
Эту театральную дурашливость иногда не могли воспринять без удивления люди, попадавшие случайно в жизненную сферу Тимофеева-Ресовского. Помню, как на станцию на несколько дней приехала мать одной из студенток Свердловского университета художница Гилёва. Она, как и мы, была покорена красотой окружавшего станцию заповедника и решила запечатлеть ее в своих зарисовках. Появляясь то в одном, то в другом месте с раскрытым для зарисовки эскизов альбомом, она была очень заметной в среде обитателей станции, в целом очень занятых людей. Однажды мы вышли после лекции с Николаем Владимировичем из домика и увидели художницу, отнюдь не худенькую женщину средних лет, присевшую на траве рядом с этим домиком и пытавшуюся прикрыть ноги подолом платья от наседавших комаров. Увидев Николая Владимировича, она обратилась к нему с каким-то вопросом, а он еще был весь напружинившийся и нисколько не отошедший от лекционного напряжения, еще оставался эмоционально возбужденный. Он расстегивал пуговицы рубашки, чтобы, по своему обыкновению, подставить крутую волосатую грудь солнцу, как он это всегда делал, оказываясь на воздухе. На нежданный вопрос он ответил непринужденно, но театральным тоном и громким голосом лектора, чем слегка смутил художницу. Она попыталась что-то ему ответить и произнесла фразу о том, что хотела бы нарисовать какую-нибудь первозданную скалу в окрестностях станции с девушкой-студенткой в белом халатике на этом фоне и с чем-то научным в руках, например с колбочкой и с пипеткой. Так как Тимофеев-Ресовский был глубинным патриотом красоты тех мест, слова художницы вызвали в нем протест, и он заявил ей громко:
— Матушка! Да что искать первозданную скалу? Тут все скалы первозданные и красивейшие. И зачем вам девушка в халатике? Да еще и с пипеткой? Девушка с пипеткой? Это нонсенс. Лучше позовите вон Толю Тюрюканова и поставьте его дезабилье на фоне скалы. Вот это будет почище Рубенса!
После этих слов он заорал на всю округу своим могучим баритоном:
— Тюрюканыч! Тюрюканыч! Поди сюда немедля! Тебя рисовать будут!
Художница, не переставая шлепать себя по шее, лицу и рукам, пытаясь спастись от наседавших комаров, с капризом в голосе возразила:
— Ну, Николай Владимирович! Что вы меня на смех подымаете. Я же вам серьезно говорю о своих художественных планах. А вы так несерьезно к ним относитесь!
— Матушка! — продолжил реветь во всю мочь Тимофеев, возвышающийся, как гора, над присевшей и хлопающей себя ручками художницей. Он опустил голову еще ниже, слегка наклонил ее вбок, набычился, перевел свой голос на наивозможно более низкий регистр и, выпятив голую грудь, которую нисколько комары не беспокоили, продолжил свой рев: — Да с какой же стати мне быть сурьезным?! Ведь я ученый, а ученые вовсе не всегда ужасно сурьезны. Я не могу быть сурьезным, матушка, при таких курьёзных обстоятельствах. Если же вы хотите сугубо сурьезного, то обратитесь к милиционеру, — он назвал его имя, — который живет вон там на хуторе. — И он махнул рукой неопределенно в направлении хутора. — Вот он уж точно сурьезный всегда, сурьезный 24 часа в сутки, когда к нему ни приступи. А мы народ несурьезный. Мы люди ученые.
И с этими словами он пошел к себе, оставив бедную Гилёву в замешательстве.
sub Негативное отношение Тимофеева-Ресовского к молекулярной генетике /sub
На всех лекциях помимо нашей четверки всегда присутствовал биохимик-профессор, который в то время что-то делал в Миассово. Он располагался позади наших стульев, сидел или стоял, молчаливо вслушиваясь в речь лектора. Когда дело доходило до объяснения каких-то химических деталей, Николай Владимирович морщился, делал брезгливое лицо и раз за разом произносил одну и ту же фразу:
— Ох и не люблю я, Яков Борисович, эту вашу химию, эту вонючесть!
При этом он оттопыривал и вытягивал вперед нижнюю губу, как он умел это прекрасно делать (как маленький капризный и избалованный ребенок), понижал голос и сгибал руки в локтях, как бы готовясь к бою. Яков Борисович (если я правильно вспоминаю его имя и отчество) никогда ему не возражал, только мягко улыбался, давая понять, что он легко воспринимает тимофеевские эскапады.
Уничижительные высказывания Тимофеева-Ресовского по адресу молекулярной генетики были не случайными, а отражали его глубинную (да, впрочем, и не очень глубоко прятавшуюся им) неприязнь к молекулярной генетике (да и к биохимии). Он не скрывал, что отвергает взгляды об исключительной важности и доминирующей роли ДНК и РНК в наследственности и в развитии признаков (поэтому он включил в одиннадцатую лекцию отдельный раздел о том, что хромосомы не могут нести одну огромную наследственную молекулу ДНК, и настаивал, что континуум генов якобы невозможен; этот раздел был специально направлен против представлений о наличии лишь одной молекулы ДНК в каждой хромосоме). В этом отторжении молекулярной генетики он ничем не отличался от Лысенко, которому также никак не удавалось примириться с молекулярно-генетическими и молекулярно-биологическими взглядами. Физику Тимофеев-Ресовский признавал и за много лет взаимодействия с крупнейшими физиками ввел в свое мировоззрение хотя бы на уровне разрабатываемой им с учениками теории мишени, а вот химию отвергал. Он искренне полагал, что развитие признака есть глубинный биологический процесс, в ходе которого многие чисто биологические факторы входят во взаимодействие. Поэтому он считал рассуждения об одной ДНК или в содружестве с РНК примитивными попытками недалеких людей упростить до безобразия существо сложных биологических проблем. Для него не существовало такой отдельной и самодовлеющей дисциплины, как биохимия (или в его терминологии — «вонючесть»). Как вспомогательный метод по определению в организмах каких-то веществ — сколько угодно. А как дисциплины, описывающей развитие органов и организмов, — никак нет. Поэтому он всегда спрашивал тех, кто называл себя биохимиками:
— Вы мне скажите (в собеседника вперивался строгий взгляд, и наступала пауза): вы какой биологической дисциплине обучены? Вы специалист в какой собственно области биологии?
Если человек отвечал, что он — просто биохимик, у Николая Владимировича начиналось извержение почти что ругательств. Он тут же заявлял с ожесточением, что вот он — «мокрый биолог», то есть гидробиолог по образованию, и может назвать любую мелкую «водную гадость», плавающую поверху или ползающую под водой. А без тонкой биологической специализации исследователей в поле биологии не может быть. Это значит одно — недоучка, да еще с фанаберией.