Владимир Вертлиб - Остановки в пути
— А как же твоя мама? — спрашиваю я.
— Мама была замечательная. Я тяжело переживала ее смерть. Но до отца с его мудростью и проницательностью ей было ой как далеко.
Только с отцом она еще с детства могла говорить на серьезные темы, только он оказал на нее решающее влияние. С каким терпением, с какой изобретательностью, с каким юмором отец сумел пробудить в ней интерес к миру. Он познакомил ее не только с иудаизмом, но и с еврейской культурой, с еврейскими обычаями, с иудейской этикой и философией. Но главное — добрее отца просто никого нет на свете. Теперь пришла пора за все ему воздать сторицей. Никто, кроме нее, ему не поможет. Если бы она каждый день не ездила в больницу, если бы сама за ним не ухаживала, он бы точно уже умер. У Риты на глазах выступают слезы.
— Слушай, но у тебя же брат есть, он тоже мог бы…
— Ах, да забудь ты о моем брате. Он для этого совершенно не годится, где ему за отцом присматривать, он только все испортит. В быту он сущее дитя. Нет, нет, уж лучше я все сама буду делать. А потом, брат вечно в командировках. И к тому же страшный эгоист.
Господи, какие все жестокие, бессердечные, как же она во всех разочаровалась. От подруг не дождаться ничего, кроме утешений и советов. А вот по дому помочь или в магазин сходить ни одна не предложила. «Кто бы мне квартиру убрал, продукты принес, у постели подежурил. А все только языком треплют».
— А ты просила кого-нибудь? — спрашиваю я.
— О таком не просят. Сами должны сообразить. Кстати, ты меня тоже разочаровал.
— Я думал, ты хочешь побыть одна.
— Это все отговорки, подумаешь, нашел причину. На самом деле просто помогать не хотел, не хочешь и не будешь, и ищешь себе оправдания.
Рита умолкает.
— Господи, все сразу на меня обрушилось в последнее время. Просто земля из-под ног уходит.
Рита снова умолкает.
Она ставит на плитку чайник, стелет свежую скатерть, потому что на прежней я уже насажал пятен, поправляет перед зеркалом прическу, приносит пирожные и шоколад. Три кусочка кекса я уже давным-давно слопал.
Я сижу напротив Риты и вспоминаю время, когда я навещал ее постоянно. Мне тогда было шестнадцать. Друзей среди ровесников я не завел. Никто, кроме Риты, не умел слушать. Она одна воспринимала меня всерьез. «Отец, брат — вот и все мои родственники, остальные погибли или умерли, — как-то сказала она мне. — Я рада, что вы с родителями сюда приехали». Она называла меня племянником.
К Рите я приходил два-три раза в месяц. Обычно меня ждал чай с пирожными. Ритин отец редко выходил из своей комнаты, так что я его почти не видел. Когда я начинал что-нибудь рассказывать, она меня почти никогда не перебивала.
— А вот по словам твоей мамы, все было совсем не так, — иногда вставляла она. — Интересно, зачем она терпела все это так долго.
Перед уходом я заставлял ее поклясться, что она никому, ни единому человеку, даже своему отцу, не расскажет ни слова.
— Вот придумала тоже, связалась с шестнадцатилетним, — язвил мой отец.
— Ну и чего? Ты что, против? — ворчал я.
— Что ты там ей плетешь, а? — изводил он меня расспросами. — Наверное все рассказываешь, какой страшный человек твой папочка. Это ей только дай послушать, хлебом не корми. Я же знаю, она меня терпеть не может.
— Мы что, по-твоему, только о тебе и говорим? — огрызался я. — У нас есть темы и поинтереснее.
— Найди себе кого-нибудь помоложе!
— А может быть, он в нее влюбился, — лукаво вставляла мама. — Рита же привлекательная женщина.
— Бред какой-то! — рычал я и чувствовал, что краснею.
Я сижу напротив Риты. Она плачет, закрыв лицо руками. Я не знаю, как ее утешить, что сказать, и подозреваю, что сказать мне в общем-то нечего.
— Господи, я всегда готова была всем помочь, — причитает Рита. — Всем для других жертвовала. Как только соседка моя, толстушка маленькая, ну, у нее еще такая страшная собака, поссорится со своим сожителем, сразу бежит ко мне. А он ее убьет когда-нибудь, скотина такая. Вот я и выслушиваю ее жалобы, я ж не могу иначе, она все-таки моя соседка, как же мне ее бросить. Советую, уговариваю, утешаю, пытаюсь убедить, что нечего жить с этим мерзавцем, который ее колотит.
— Какая ты добрая, — говорю я.
— Добрая? — переспрашивает Рита, не заметив моей иронии. — Думаешь, она для меня хоть пальцем пошевелила, когда мне было плохо? «Очень сожалею» — и все.
— А я с соседями даже не знакомлюсь.
— Мой отец всегда учил: «Поддерживай хорошие отношения с соседями, и, может быть, они тебя спрячут, когда снова начнется».
— Ждем следующего погрома, — бормочу я, она кивает и, несмотря ни на что, едва заметно улыбается.
— Но еще он всегда учил меня никому до конца не верить. Неизвестно ведь, что они о тебе на самом деле думают, вдруг замышляют что против тебя… Отец — стреляный воробей, он чего только ни насмотрелся в жизни.
— Да здравствует оптимизм! — восклицаю я, и тут же раскаиваюсь.
Надо было бы мне просто опустить глаза и промолчать, но уже поздно.
— А если бы ты несколько лет в концлагере отсидел — что, остался бы оптимистом?
На сей раз я и правда опускаю глаза и умолкаю.
Рита предается бесконечным сетованиям на то, как страдает ее отец: ну, как же, ведь он лежит в этой больнице вместе со старыми нацистами, ветеранами Вермахта, антисемитами и всякими гоями. Она все хлопотала, просила, умоляла, и хоть чего-то добилась, а то бы «эту старую жидовскую морду» давным-давно из больницы выкинули. Вот почему она кому только ни делала подарки — и роскошные, и поскромнее: и медсестрам, и врачу, и всем пациентам в палате, и ко всем подольстилась, даже к девяностолетнему умирающему старику. Да, в Австрии становится не по себе. В Германии и то чувствуешь себя как-то увереннее.
Я возражаю. Говорю, что у нее паранойя. Подумаешь, не сразу обслужили в кафе, дело-то не в ее «еврейской внешности». Это ж не причина больше в кафе не ходить. Да, само собой, знаю, что иногда в трамвае и на улице можно услышать всякое. Прекрасно знаю, что за старики сидят в трактирах и как похваляются своими военными подвигами. И что в Австрии после войны оправдали многих фашистов, тоже знаю.
Конечно, как же иначе.
Я все понимаю.
А Рита возмущается, говорит, она на все это не может смотреть спокойно. Говорит, для евреев грядут тяжкие испытания. Она уже боится выходить из дому, единственное средство общения с внешним миром для нее — телевизор.
— Вот в том-то все и дело! — торжествую я и снова завожу речь о паранойе, о том, что нельзя так преувеличивать, может быть, потому, что ее неисправимый пессимизм мне начинает надоедать, может быть, для того, чтобы ее как-то спровоцировать, чтобы она наконец проговорилась и выложила мне все про неонацистов, которые избили ее отца.
— По-твоему, я преувеличиваю, по-твоему, это все необоснованные страхи, по-твоему, у меня паранойя? Может, ты и прав. Но ты не можешь меня понять. Ты же из России. Твои родители в концлагерь не попадали. Память о страданиях — не часть твоего прошлого. А у меня все по-другому.
Я догадываюсь, к чему она клонит. Она мне об этом часто рассказывала.
Когда Рита была маленькой, в квартире ее родителей регулярно проходили встречи друзей и родственников — все они без исключения пережили Холокост. Большинство из них были родом из Польши и переселились в Австрию в конце сороковых. Приходила Ритина тетя Крейна, с ужасным шрамом на лице — это ее эсэсовец ударил плеткой, — она умерла в начале шестидесятых. Приходил дядя Шмуль, похожий на старого ободранного воробья, без конца размахивавший руками, будто вот-вот взлетит. Он немного пережил тетю Крейну. Грубиян и циник, толстый Исаак Ривкин — он всегда приносил Рите маленькие подарки, игрушки и сладости. Он умер в начале восьмидесятых. В детстве мне несколько раз довелось его видеть. И, наконец, Даниель Кон, лучший друг ее отца, — он сейчас влачит жалкое существование в еврейском венском доме для престарелых и никого уже не узнает, кроме Риты, которую он, впрочем, принимает за свою сестру, погибшую во время войны.
Все эти люди собирались в их квартире, все приходили не с пустыми руками, приносили вино, так что начинали вечер под хмельком, хотя никто не напивался по-настоящему, а Исаак Ривкин неизменно стучал кулаком по столу и объявлял: «Все, сегодня об этом больше не говорим!» Все кивали и соглашались, и беседа обычно начиналась весело, все обсуждали домашние дела и работу, сетовали на то, как трудно найти квартиру, повествовали о семейных ссорах, но вскоре это наигранно-бодрое настроение рассеивалось как дым. Через каких-нибудь полчаса все опять говорили об этом, и так обычно заканчивался вечер. Рита всегда забивалась в угол между стенкой и шкафом и слушала, затаив дыхание.