KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Максим Кантор - Совок и веник (сборник)

Максим Кантор - Совок и веник (сборник)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Максим Кантор, "Совок и веник (сборник)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Сергей Есаян умер в эмиграции, умирал тяжело. Безвестность и нищета преследовали его всю жизнь; наверное, в какой-то мере они стали причиной его недуга – думаю, так случилось и с писателем Владимиром Кормером, благополучно забытым еще при жизни. Для меня по сей день остается вопросом: нашел бы Есаян в себе силы еще нечто написать, если бы к нему пришла известность; сумел бы Кормер сказать что-то еще, если бы его книги заметили – или смерть наступила закономерно, просто пришла, когда стало надо прибраться в доме. Кончается искусство, и художник тоже уходит.

Я виделся с ним несколько раз в Париже, в его бедной мастерской, он показывал последние работы, нервничал. Собственно говоря, судьба Есаяна явила печальный урок столкновения чистого искусства с миром художественного рынка, это был весьма наглядный урок. Никогда он не выказывал ни ревности, ни обиды по адресу удачливых коллег-мистификаторов. Лишь в последнюю нашу встречу, и то после пары бутылок вина, сказал горько: «Знаешь, они, по-моему, совсем не любят искусство». И точно, то искусство, которое представлял Есаян – радостное, легкое, виртуозное пластическое искусство, – уже никому не было нужно. В некий момент оно стало не нужно и самому Есаяну. Последние его работы щемящие – он лепил из гипса серую стену блочного дома с квадратиками окон, то ли тюрьму, то ли парижскую многоэтажку. Мне тогда показалось, что это был образ смерти.

Парижская мастерская – в блочном эмигрантском восемнадцатом аррондисмане – была тесная и душная, в ней он уже не смог бы танцевать на столе, как когда-то в Печатниковом переулке. Однако и там он умудрился принять с бесшабашной восточной щедростью: что-то жарил на маленькой плитке, резал помидоры, длинной сухой рукой лил в стакан вино. К нему заходил друг и сосед, художник-эмигрант Рогинский, они говорили на забытом теперь языке подвальных мастеров, непризнанных творцов, они приняли на себя судьбу туберкулезной парижской школы. Причудливым образом московская школа – в ее лучших проявлениях – унаследовала тот бедный парижский шик, да и судьбу этих парижан Есаян воспроизвел. Эмигрант, как они, отверженный, как они, гордый, как они. Он был смертельно болен, бледен, беден – и рисовал.

Кажется, он вынужден был зарабатывать подделками – связался с какой-то темной компанией перестроечных антикваров. В те годы русским нуворишам загоняли километры поддельного Ларионова и сотни фальшивых квадратиков Малевича, целая индустрия была налажена по производству авангардных загогулин и бессмысленных полосок, а богатые болваны вываливали за это огромные деньги. Кто-то привлек Есаяна к этому делу, а ему как виртуозу ничего не стоило нарисовать «под Ларионова». Мне не хочется его ни в чем обвинять: он был удивительным человеком, и прожил понастоящему драматичную жизнь, такую, какая выпала на долю его любимым героям. Так жили художники 20х годов, о которых он любил рассказывать, он буквально повторил их судьбу. Его смял рынок – а сегодня его работы продают на аукционе Сотби. Пройдет время, они станут повсеместно признаны.

Мне хотелось рассказать о Есаяне, о Евгении Додонове, о Вейсберге прежде всего потому, что они воплощали забытый нынче дух московских мастерских – вольных, опальных, благородных.

Я отмечаю этих трех просто потому, что они художники, я связан с ними профессионально, – хотя прежде художников следовало бы назвать философов и писателей, они повлияли на меня куда в большей мере. Прежде всего, Александр Зиновьев, я много писал про него: книга «Зияющие высоты» оказала на меня огромное влияние. Чтобы не повторяться, скажу лишь, что Александр Александрович стал моим близким другом в последние годы своей жизни – и мы провели замечательные часы в моей мастерской. Я долгие годы – пока был мальчишкой, а он жил в эмиграции – хотел заслужить его похвалу, и, когда он стал другом, это было невероятным подарком судьбы. Назову также и еще нескольких, тех, с кем, с кем я познакомился в зрелые годы.

Витторио Хёсле, мудрец и глубокий философ, стал моим близким другом, у него я многому научился. Витторио пришел ко мне в мастерскую на Трехпрудном, когда нам обоим было по тридцать лет (впрочем, кажется, он на год младше меня). Уже в ту пору он был знаменит, приехал в Москву читать лекции в институте философии, и читал, разумеется, на русском – он знает семнадцать языков. Впрочем, в тот первый вечер, вечер знакомства, мы беседовали по-английски, видимо, он проверял, знаю ли я хоть что-то. Мы заговорили сразу же, с первого момента встречи о главном: о важности категориальной философии. И, поскольку это была любимая тема моего отца, я сумел поддержать разговор. Витторио – гегельянец; это очень немодно сегодня. А в те годы, годы упоенной влюбленности интеллектуалов в постмодернизм и деконструктивизм, отрекомендоваться гегельянцем было столь же дико, как сталинистом. Витторио, однако, своей любви к Гегелю вовсе не стеснялся, напротив. Он всю жизнь настаивает на том, что есть объективные истины, и всей своей жизнью подтверждает этот тезис: он объективно добродетелен – и не впускает в свое существо ни тени компромисса. Если послушать Витторио Хесле, то быть хорошим – довольно просто и совершенно логично. Витторио – католик и философ, сочетание для него естественное. Витторио до неприличия прям, дотошно пунктуален, до педантизма аккуратен, болезненно честен, истово любит философию, предан своей семье – короче говоря, он настолько не артистичен, что дружить с ним непросто. Он не может – органически не может – понять бытового вранья («скажи, что меня нет дома»), житейского компромисса, моральной трусости. Его дружба стала для меня и сокровищем – и испытанием. Мне бывало бесконечно стыдно перед Витторио, и я всегда радовался, если мог заслужить его похвалу. Сейчас он директор института в католическом Университете Нотр Дам, Индиана – и, по-моему, занят тем, что пытается возродить Платоновскую академию. Во всяком случае, последняя конференция, в которой я принял участие, была посвящена понятию «красота». Двадцать ученых – они съехались на диспут, как схоласты во времена средневековья – занимались забытым делом: заново искали определение этой ускользающей категории.

Назову еще историка Сергея Шкунаева и итальянского философа Тони Негри. Говорить с ними всегда было большой радостью. Они отличались от Витторио Хесле уже тем, что оба отдавали дань быту и жизни (Витторио, как кажется, живет вне быта, так же как мой отец). И Тони и Сергей принадлежат к тому типу людей, что любят застолья – с Тони мы не раз пили вино на площади Санта Мария Новелла в Венеции, однажды я нарисовал его портрет. Это был простой карандашный рисунок – соавтор Тони, Майкл Хардт поспорил со мной, что я не нарисую портрет за десять минут. Портрет же Сергея Шкунаева я оставил прежде всего в книге «В ту сторону», но также и в большом романе – он изображен под именем Сергея Ильича Татарникова. Сережа действительно походил на татарник, так как описал его Лев Николаевич в «Хадже Мурате»: неуживчивый, неудобный, непреклонный в своих мыслях и пристрастиях. Ни карьеры, ни состояния этот человек сделать не сумел, он жил в бедности, упрямый и достойный, побежденный жизнью, из тех, кого новое поколение бизнесменов презрительно именует «лузерами». Он проиграл, и мне радостно сознавать, что свой проигрыш он встретил как победу.

Пустые годы

Прежде – в глухие брежневские годы – независимых художников не выставляли, были разве что полуподпольные выставки. Независимые (то есть независимые от признания властью, но зависимые от мнения иностранных знатоков и авторитетов в своей среде) создавали собственные правила, позволяющие учредить иерархию внутри своей социальной страты. Необходимыми компонентами биографии были коллективные манифесты, групповые независимые выставки, иными словами – участие в альтернативном художественном обществе. Никто не собирался быть вполне изгоем, хотя иные и называли себя изгоями. Вовсе выпасть из социума не хотели, нет, перетекли из одной общественной страты в другую, столь же строго оформленную. Как во всякой иерархированной среде, довольно быстро критерием стала не сама работа – но лояльность к среде. Преувеличивали значение товарища, зная, что он ответит тем же, – и упрекнуть за это трудно: так выживали.

Я был едва ли не самым молодым участником подпольных выставок и невероятно гордился. Мы привозили свои опусы в подвалы и на чердаки, звали восторженных зрителей, нам казалось, мы создаем историю.

Художники так называемого андеграунда вспоминают подпольные выставки как события героические. Время это достаточно успешно мифологизировано, участники рассказали много потрясающих воображение историй, почти все эти рассказы – лицемерие и вранье. Героического было крайне мало. Практически вся энергия уходила на дикое пьянство, хвастовство, полуночные посиделки, общение с иностранными корреспондентами. Никакого академически продуманного труда в те годы не существовало, более того, само понятие труда было извращено. Трудом стали называть одномоментную акцию – вопль, свист, линию, небрежно проведенную по доске. Выставляли недоделанные, среднего качества, наспех намалеванные работы, девяносто девять процентов которых не имело никакого смысла. Но каков же контекст! Никто из творцов ничего не читал, кроме журналов по современному искусству и двух случайных книг, это были невежественные, амбициозные люди – но люди красивые и страстные, убежденные в интеллектуальной значимости сделанного. И действительно, с оппозиционным режиму искусством происходила любопытная вещь – оно, подобно зеркалу, отражало значение того, что опровергало; так бумажные деньги объявляют себя эквивалентом стоимости товара. Бессмысленные поделки наполнялись исключительно значимым содержанием, противостоя продуманному советскому режиму: историческое значение социалистической диктатуры как бы присваивалось теми, кто ее отрицал, стоимость отвергнутого постулата присовокуплялась к опровержению. И очень скоро протестное андеграундное творчество стали называть «новым искусством», «вторым авангардом», эта деятельность обрела статус классики. То была виртуозная интеллектуальная спекуляция, завершившаяся крайне удачно – то есть, как сказали бы теперь, это была «удачная сделка». Многих авторов позвали работать на Запад, в том числе позвали и меня. Мне несказанно повезло, мои картины сразу же приобрели музеи, сначала один музей в Германии, потом еще и еще, потом музеи в других странах; то была удачная карьера. Я ходил по чужим городам пьяный от капитализма и успеха. Я ведь это заслужил, говорил я себе, разве нет?

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*