Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
— Что ж, Вентуро, вы вели себя как настоящий храбрец, — заключает наконец он.
Вентуро, продолжая всхлипывать, кивает.
— Кажется, вам что-то в глаза попало, вода, не так ли? Антонио, подайте Вентуро платок. Его собственный слишком запачкался. Вот так. Теперь лучше?
— Он сегодня должен был рассказать его святейшеству про нового зверя, — бормочет, вытирая слезы, Вентуро. — Сегодня собирался сказать, вы же сами там были, а не я, так откуда мне знать, сказал он или нет? Чистую правду говорю, клянусь, ничего больше не знаю.
— Естественно, Вентуро, мы вам верим. Разве иначе мы стали бы подвергать вас такому испытанию? Вы — один из нас, свой человек. Значит, когда узнаете, расскажете, верно?
Вентуро снова громко всхлипывает и кивает.
— Прекрасно. Антонио заплатит вам за труды. А сейчас подойди-те, и поцелуемся.
Они соприкасаются щеками, и Дон Херонимо чувствует исходящий от Вентуро кислый запах страха.
Несколькими минутами позже Антонио выходит к послу на лоджию.
— Ну и как, Антонио, верим мы ему?
— Ах, ваше превосходительство, он прекрасно понимал, что мы не станем колотить его по-настоящему — побоимся оставлять слишком явные следы.
— Однако испугался он по-настоящему. А я боюсь, что тот рогатый любитель девственниц, о котором говорил Папа, и есть таинственный зверь Фарии. Во всяком случае, нас больше должен беспокоить сам факт существования этого зверя, а не то, как он называется. Фария и сам не станет долго держать это в секрете: он большой мастер нахваливать себя, в этом я сегодня снова убедился. Что же касается его святейшества… С его стороны это хитрый ход — стравить нас с Фарией именно таким образом. Однако всяческие чудеса интересуют его куда больше, чем союзы, союзники и армии. Уверяю вас, если б у нас были дракон, грифон и кентавр, то мы бы овладели и Африкой, и Индиями, и Новым Светом, вместе взятыми. Но неужели кардинал Медичи так быстро забыл о том, кто ему вернул его любимую Флоренцию?
— Некоторые полагают, что это не совсем приятное воспоминание.
— О, не сомневаюсь, он вряд ли хочет, чтобы ему об этом напоминали. Возможно, этим и объясняется его страсть к развлечениям, но все равно, Антонио, он не любит ни меня, ни нашего короля. — Посол делает паузу: разговор заходит в некий тупик. — Я его не понимаю. Не понимаю я этого нашего Папу.
— Он так же наивен и предсказуем, как женщина, — отвечает Антонио. — А все проблемы — из-за его бесконечных причуд.
Они смотрят вниз, на двор. Там пусто, тихо, послеполуденное солнце так раскалило плиты, что обоим слепит глаза. Дон Херонимо вспоминает сегодняшнее утро, огромного зверя — такого неуклюжего, грубого, будто некий черновой набросок. А Папа радовался ему как малое дитя. Возможно, самые ничтожные его капризы разрастаются до таких масштабов только потому, что никогда не встречают никакого сопротивления. Горошины размером с тыквы. Мыши с волчьим аппетитом. Наверное, в этом все дело. Здесь, в садах Бельведера, причуды Папы расцветают пышным цветом — вне зависимости от времени года, ничем не обузданные, они вырастают в настоящих монстров. Наивен, как женщина? Да, так оно и есть. Дон Херонимо поворачивается к секретарю:
— У меня назначено свидание с моей дамой — я пообещал сопроводить ее к мессе во дворце Колонны. Говорят, празднества в день святых Филиппа и Иакова весьма впечатляющи, а мне необходимо развлечься.
— Ваше превосходительство, возьмите с собой дона Диего, — предлагает Антонио.
— Ухаживать за дамой в компании солдатни? Какая нелепица! Она признает одно-единственное оружие, а дон Диего им не владеет.
— Но, дон Херонимо, в настоящее время мы вряд ли пользуемся здесь любовью. Если вас застигнут одного, без сопровождения, они смогут…
— Бросьте, Антонио, мы же не в Венеции! Фария не посмеет. Я отправлюсь к ней раньше назначенного часа, пусть это станет для нее сюрпризом. А ты еще встречаешься с этой распутницей из Рипы?
Антонио кивает:
— Я от нее за гроши имею столько же радостей, за какие в другом месте мне пришлось бы платить полной мерой. По-моему, она просто дурочка.
— Мою глупышкой точно не назовешь. У нее самые алые губы на свете, самые золотые волосы, самые маленькие ножки и самый прыткий ум. Она играет на лютне или говорит, что играет, поет, читает стихи. Меня волнует сама мысль о ней, и, клянусь, порой я даже думаю, что люблю эту женщину…
Тут дон Херонимо умолкает, словно обо что-то спотыкается, словно что-то мешает ему и дальше петь дифирамбы даме сердца. Антонио смотрит на него с любопытством. Нужно упомянуть еще кое о чем, однако преодолеть сей рубеж будет трудновато, а главное, непонятно, славить ему эту особенность своей возлюбленной или, напротив, хулить? По правде говоря, именно эта особенность и смущает и даже отталкивает Антонио, когда он размышляет о ней. Но в тиши и темноте спальни, когда плоть сливается с плотью, когда его руки скользят по всем ее склонам и возвышенностям, лихорадочно их исследуя, тогда… Ладно, если совсем уж откровенно, его возлюбленная чересчур пышна телом. Тут никак не вывернуться, это сразу бросается в глаза: возлюбленная его очень, очень толста.
День клонится к закату, Антонио поглядывает на своего господина. Громоздкость зверя и громоздкость его возлюбленной Фьяметты, они каким-то образом… согласуются? Налепи ей рог на нос, одень в серое, и?.. Нет. Он чувствует необыкновенное умиротворение, мысли его текут легко, прямо под носом у секретаря. Ах ты предатель, ах ты мерзавец, Антонио, да я тебе глотку перережу! Прямо под носом. Рога и девственницы…
И дон Херонимо, терзаемый яростью, но все же не в силах сдержать восхищения, провалившийся в пропасть между двумя этими противоположностями, вопит так оглушительно, что секретарь пугается, подскакивают сморенные полуденной дремой слуги, улепетывают в укромные тенистые уголки пригревшиеся на солнце ящерки.
— Плиний! — кричит дон Херонимо.
Этот домище, подобный утесу из травертина и туфа, возникает внезапно: он прямо-таки нависает над пьяцца-деи-Сантиссими Апостоли и тянется во всю ее длину. Маленькие, перекрытые тяжелыми чугунными решетками окна полуподвала похожи на амбразуры, вырубленные в могучих крепостных стенах. Окна следующих этажей стерегут ставни и прутья. Арочный вход также надежно защищен тяжелыми дубовыми вратами, окованными железом, выглядят они весьма неприветливо, и впечатление это усиливается примыкающей к дому церковью. С другой стороны площади на это архитектурное чудище униженно поглядывают ветхие домишки и конюшни. А замок Колонны — могучая, высокомерная, несокрушимая каменная громада — даже не замечает этих жалких, муравьям подобных пришлецов: она здесь от века и на века.
Внутри же все выглядит несколько иначе. Поколения за поколениями представители своевольного семейства Колонны удовлетворяли свою страсть ко всевозможным башням, мезонинам, балконам, переходам, небольшим укрытиям; во внутренних стенах прокладывались потайные лесенки, соединявшие спальни с гостиными, новые парадные залы возникали путем объединения буфетной с парой кухонь. Высота полов в помещениях разнилась самым решительным образом. Рабочие взмахивали молотками, будучи полностью уверенными, например, в том, что пробивают проход в некую определенную комнату, но все шло наперекосяк: стена оказывалась вовсе не той стеной, и они попадали совсем в другое помещение. Рабочие просовывали в дыру обсыпанные каменной крошкой головы, и вместо того, чтобы увидеть предполагавшийся чулан, или уборную, или чердак, видели кабинет или спальню слуг, да все, что угодно, кроме того, что предполагалось увидеть. Пожилые кузины, вертевшиеся перед зеркалами в дезабилье, вопили от ужаса, когда откуда ни возьмись в зеркалах возникали чумазые рожи вооруженных молотками мужланов. Обитателей людской заставали в разгар самых постыдных и низменных удовольствий. Согласитесь, это раздражает и нервирует — в особенности прорабов. С какой стати вон тот маленький зал оказался на этом этаже, когда должен был находиться совсем на другом? И откуда взялась эта столовая? Новые проходы-переходы заводили их в давно потерянные комнаты, о наличии которых забыли много поколений назад, в комнаты невозможные, несуществующие, входы в которые были замурованы в процессе прежних «усовершенствований».
Частенько обрушивались потолки и перекрытия. Ходили слухи о дверях, которые открывались в никуда, — откроешь, а за ними ясное небо да отвесная стена, пятьдесят футов до земли. Коридоры изгибались под самыми невероятными углами, и никто не знал, что ждет в конце. За могучим, несокрушимым фасадом замка — дыры, провалы, ловушки. В этом архитектурном хаосе есть едва ли не все — столько здесь трещин, изломов, каких-то бессмысленных и бесполезных клинообразных проемов, внутренних двориков, которые видны из окон, но в которые никоим образом невозможно выйти, колодцев, перекрытых печных труб. Время от времени эти закрытые дворы-колодцы заливает вода — откуда она берется, никто не знает, — из окон туда выливают содержимое ночных горшков, грязные тряпки, там же гниют собачьи кости и собачье дерьмо, внутренности животных, овощные очистки и прочие отбросы. Из углов и из трещин во внутренних стенах замка в самые неожиданные моменты вдруг тянет мерзейшей вонью, и зимой в эти колодцы спускают в плетеных корзинах слуг, а в самые узкие — мальчишек, хоть как-то вычерпать грязь и гниль. Летом же вонь разливается с прежней силой.