Перья - Беэр Хаим
Мать задохнулась от подступивших к горлу рыданий. Она молча встала из-за стола, закрылась в другой комнате и только с уходом Рикли на дала волю своему негодованию. Никогда еще никто не высказывал ей таких злых пожеланий, да еще на пороге нового года, со слезами сказала она. С тех пор ее отношение к Риклину резко переменилось, она больше не готовила ему диабетических сладостей, не выказывала ему никакого внимания и, напротив, упрашивала отца не пускать к нам в дом «этого сына смерти», но все ее уговоры были напрасны.
Обычно мать уходила из дома, когда Риклин появлялся у нас, но теперь она оказалась вместе с ним взаперти. За прикрытыми ставнями завывали сигналы полицейской сирены, из репродукторов доносились металлические голоса, созывавшие людей на демонстрацию «против тех, кто продает кровь убитых еврейских младенцев за пригоршню немецких марок», но происходившее за стенами дома нисколько не тревожило Риклина. Он продолжал развлекать отца своими бесконечными историями, главным героем которых всегда была смерть.
— Хватит тебе уже этой мертвечины, — взмолилась мать, обращаясь ко мне.
Она поставила передо мной тарелку с серебристыми рыбьими пузырями и предложила мне поиграть с ними, а потом приготовить уроки, но только не слушать мрачные россказни Риклина. Сама же она собиралась прилечь отдохнуть.
Увы, со мной приключилось то же, что с Леонтием, сыном Аглайона, который, заметив издали трупы на месте казни, одновременно испытал отвращение и любопытство. Сколько он ни боролся с собой, любопытство оказалось сильнее. Леонтий подбежал к трупам и воскликнул, обращаясь к своим широко раскрытым глазам: «Вот вам, злополучные, насыщайтесь!» [329] Так же и я не смог заставить себя не прислушиваться к россказням Риклина.
— Это было как атомная бомба, — сказал реб Элие, зажав себе ноздри пальцами.
В Шейх-Бадре [330], рассказывал он отцу, во время войны хоронили павших в боях, и недавно эти временные могилы были раскопаны с целью перезахоронения находящихся там останков на постоянном армейском кладбище. Из обнаруженной в раскрытых могилах темной кишащей массы вылезали белые черви толщиной с большой палец, они заползали на ботинки могильщиков и норовили пробраться к ним в брючины.
— Человек создан из праха и в прах возвращается, — со знанием дела напел реб Элие, подхватив ту же новогоднюю молитву, которую прежде напевала мать.
В промежутке между прахом и прахом, продолжал Риклин, мы успеваем сжевать какой-нибудь пончик или оладью с вареньем, но в прежние дни, когда Божественный Лик не был сокрыт так сильно, все было прозрачно и ясно, словно в граненом графине, поставленном между светом и тенью. Когда души праведников получали вознаграждение в истинно благом мире, их оставленная телесная оболочка также не претерпевала ущерба. Над ней не было властно тление, отвратительный вид которого открылся глазам Риклина в раскопанной братской могиле в Шейх-Бадре.
За окном вспыхнула молния, и ее ослепительный свет, брызнувший в комнату сквозь щели между планками ставней, высветил на мгновение отца, который внимал своему другу, глядя на него остекленевшими глазами. Реб Элие, переждав раскат грома, продолжил повествование. Оказалось, он может собственным опытом подтвердить то, что было им сказано прежде.
Первое лето после своей свадьбы реб Элие и его жена провели в Хевроне, наслаждаясь прохладным воздухом этого города и темным виноградом, растущим в Хевронских горах. И вот однажды, когда они сидели за обедом в гостинице Шнеерсона, в столовую ворвался сефардский юноша, учащийся местной ешивы «Сдей-Хемед». Юноша поведал надломленным голосом, что он только что был на кладбище, где с ужасом обнаружил, что могила его учителя рабби Хаима-Хизкияѓу Медини [331] раскопана злоумышленниками.
Вместе с другими горожанами Риклин устремился на кладбище. Могила в самом деле была раскопана, а находившееся в ней тело праведника сдвинуто с места, о чем, по словам реб Элие, свидетельствовало и то, что ноги покойника были согнуты в коленях. Но злоумышленники не завершили своего гнусного дела. Всем собравшимся у могилы открылось, что тело праведника, скончавшегося полтора года назад, совершенно не тронуто тлением. На белоснежном саване не было ни единого пятна. Произведенное главами еврейской общины Хеврона дознание установило, что при жизни раввин Медини, борода которого достигала колен, почитался местными арабами как святой, что и привело их к умыслу похитить и перезахоронить его тело во дворе одной из хевронских мечетей. Однако вид нетронутого тлением тела произвел такое сильное впечатление на исполнителей этого плана, что они в ужасе покинули кладбище, оставив могилу раскопанной.
— Не превращай все, что слышишь, в повод для насмешек, — строго сказал мне реб Элие.
Рассказанное им, настаивал он, записано черным по белому в «Оцар Исраэль» [332]. Вслед за тем Риклин предостерег моего отца:
— У тебя тут растет эпикорес [333].
Много лет спустя, когда мне попалась в руки эта старая еврейская энциклопедия, я заглянул в статью, посвященную автору «Сдей-Хемед». В ней действительно приводилась рассказанная Риклином история, но без всякого упоминания о том, что обнаруженное в раскопанной могиле тело праведника оставалось нетленным.
Ставни были затворены, так что в доме стемнело раньше обычного. Мать все еще спала, а двое мужчин продолжали свой разговор, не включая свет, и голос реб Элие скатывался в бездну, которую едва освещало рыжее пламя керосиновой печки, стоявшей между столом и диваном.
Около семи часов вечера тишину нарушил стук в дверь. Мать, проснувшись, испуганно прошипела, чтобы мы никого не впускали, но, когда гость назвался Рахлевским, она отодвинула засов и включила свет. Мокрый, с непокрытой головой, с распухшими и кровоточащими губами, наш сосед выглядел так, будто он чудом добрался до людского жилья, еле уцелев в тяжелом бою.
— Ну что вас понесло сегодня к кнессету? — взволнованно спросила его мать. — Ведь вас могли там убить, как бродячую собаку.
Ее глаза были все еще прищурены от яркого света, и она не могла оторвать взгляд от обнаженной седой головы господина Рахлевского, которого прежде мы всегда видели в шляпе. Привыкнув к свету, мать пододвинула гостю стул и стала внимательно изучать его облик: следы оторванных пуговиц на пиджаке, шишку на лбу, разодранный ворот сорочки, пятна спекшейся крови на подбородке и усах, красные глаза. Сосед, сказала она, не покинет наш дом, пока она не наложит холодный компресс на рог, выросший у него на лбу, не вытрет кровь с его лица и не высушит его пиджак возле печки. Занявшись поиском нужных препаратов в висевшем в ванной ящике с лекарствами, мать велела мне дать господину Рахлевскому одну из отцовских шляп, чтобы он не выглядел «как один из тех украинских паломников, которые прежде, до революции, заполняли в ночь Нитл [334] дворы Русского подворья».
— Тревогу сердца своего расскажет человек [335], — ободряюще намекнул отец господину Рахлевскому и тут же налил горькой настойки обоим гостям.
Переставший быть центром внимания, могильщик нахохлился и делал вид, будто происходящее вокруг его нисколько не занимает. Мать поставила на стол тарелку с водой, долила в нее спирта, смочила старую пеленку и наложила компресс на лоб нашему соседу, сидевшему с закрытыми глазами, откинувшись в кресле.
— Я был на волосок от того, чтобы оказаться с переломанными костями в тюремной камере, на бетонном полу, — сказал господин Рахлевский.
— Вы опять начинаете с середины, — одернула его мать, любившая лишь такие истории, в которых внятно присутствуют начало и конец.