Георгий Осипов - Конец января в Карфагене
Он с неохотой отложил вязание, и я не осмелился спросить, над чем это он работает. Зато мне хорошо были видны эти жуткие клубки мохнатой шерсти, выглядывавшие из полиэтиленового мешка на полу. Я ему не нравлюсь.
— Между прочим, Гарик, Аннушка… Анна Андревна Мальчевская очень удивлена, что вы тогда так испугались, повстречав нас вечером, и даже не ответили ей на приветствие.
Вот как? Похоже, Оперный Голос знает про меня что-то, чего мне самому до сих пор не известно. Аннушка? Если я не ослышался — Мальчевская. Мог я раньше где-то слышать эту фамилию. Короткая стрижка, птичий профиль. Чорт, таких много! И почему вдруг замолчал Азизян?
— Что ты имеешь в виду? Какого «дядьку» ты раскусил? — спрашиваю я Азика.
— Ну, это же твой коронный метод, Папа, — улыбается Азизян. — Чтобы хорошо засадить, надо сначала собрать и разрекламировать.
— Разве у вас тоже есть свой коронный метод? — равнодушно вымолвил Оперный Голос.
Он не любопытствовал, а скорее не возражал выслушать мой ответ.
— Дядька, сколько у тебя Элис Куперов? Восемь штук. Вот я и говорю — Дядька кого-то ждет.
— Ах да, вам же нравятся разные ужасы времен моей бабушки.
Оперный Голос вторично дал понять, что обо мне ему известно больше, чем я думаю.
Мы так ничего толком и не выяснили и ни о чем не договорились. Я даже не обменялся с Мардуком номерами телефонов, а он мне свой не предложил. Как любит говорить в таких случаях литератор Влас — беседа состоялась. Этот литератор живет с двумя «племянницами» прямо через дорогу от Мардука (такая плотность необычных людей в одном квартале неспроста).
Да, сардонический Влас, еще одна «беседа состоялась». Стоп! Если это рядом с Власом, значит, внизу должна быть аптека. Меня посылали туда за кислородной подушкой для умирающего деда. А на обратном пути мне все лезла в голову сцена из «Республики Шкид», там такую же подушку бросают в костер беспризорники.
Почему меня это волнует? И причем здесь кислородная подушка! Я и сам пробую разобраться — дед умер, и на кладбище я поехал с одной чувихой. Худая, почти костлявая, но мягкая и гибкая. Дождь в январе. Черный зонтик плакальщика. Никакой религии. В легком пальтишке она была похожа на танцовщицу в бегах. После похорон, после… как это назвать? — поминок, панихиды в столовой, мы сели в такси и зачем-то поехали к ней, под дождем, в довольно мрачные кварталы. Американский писатель сказал бы: «Он провел ночь у женщины, чьи неприятности были крупнее, чем у него».
А поутру, когда я сел в троллейбус, на заднем сиденье в беретике ехала другая, почти такая же моя знакомая по безумному августу. Но я ее не узнал. Она мне показалась недопустимо постаревшей за какие-то четыре месяца.
Дело не в представителях противоположного пола (хотя с их появлением жизнь начинает идти к концу), просто женщины превращают обычный западный детектив, где нет, и не должно быть ничего лишнего, в какое-то двухсерийное индийское кино. Вообразите себе индийские песни и танцы в гангстерской драме со стреляющим глазами Майклом Кейном хотя бы. Как говорит в таких случаях Сермяга: «Я понимаю, мужики, вам это неприятно». Отрыжка уляжется, и вы лишний раз поймете, почему по системе йогов занимаются очень противные люди. Но дело не в этом.
Дело в том, что меня чрезвычайно интересуют случаи распада времени, как в жизни, так и в книгах. Чтобы хоть как-то о них напоминать, я вынужден регулярно обращаться к помощи ряда так называемых обобщающих символов: диски, спицы, кислородная подушка, вишневый берет Наташи, бежевый — Зои, плюс лупоглазая Лина в лиловой шапочке. И все равно события не выстраиваются в естественном порядке. Последовательности нет — почти никакой, а рассказать очень хотелось бы. Тем более когда столько подробностей забыто за ненадобностью и давностью времени, а они так выросли в цене.
Итак, Азизян помешал нам с Мардуком обменяться телефонами. Но вскоре Оперный Голос позвонил мне самостоятельно и сказал, что нам необходимо увидеться в таком-то месте. Я сперва обрадовался — вот, наконец-то что-нибудь ему и продам. На ловца и зверь… Однако Мардук очень быстро охладил мой торгашеский пыл: «Не сейчас, пока ничего не надо», прозвучало в ответ на мое: «Для вас есть в отличном состоянии…»
Даже слушать не стал, что у меня для него есть.
— Тогда зачем нам встречаться? — спросил я с грубостью усталого человека.
— Мне с вами точно незачем, — отрезал Мардук. — Это Анна Григорьевна хотела вас видеть.
— Так она все-таки Андреевна или Григорьевна?
— Вы приходите, и сами узнаете.
Будь я частным детективом — положив трубку, я бы сразу полез в тумбочку за бутылкой. Но откуда у тунеядца в доме американский виски! Я полез в шифоньер, за свежей рубашкой, чтобы прикрыть ею свою червивую грудь.
Да, безусловно, погружая часть себя в одно из девяти отверстий другого человека, мы как бы репетируем собственные похороны. И какие бы «многие лета» мы бы сами себе не накуковали, а вся оставшаяся жизнь будет омрачена этими жалкими пробными погружениями. Жил себе ребенок свободно, пьянея, задыхаясь от целебных сквозняков ненависти и нежелания что-либо знать и уметь. И вдруг — приходит домой, весь искусанный, обслюнявленный, и видит, что аквариум на одно ведро — дешевенький, протекающий (он сам залепливал пластилином швы) стоит на подоконнике пуст, как окровавленные очки Джона Леннона.
Все-таки хорошо, что эти люди живут не в разных частях города. Все здесь друг от друга рядом, будто их сюда нарочно свезли и расселили после войны, отыскав в эвакуации и тщательно отобрав среди тех, кто сумел пережить оккупацию. Несмотря на глубокое разочарование прожитой среди них жизнью, я не испытываю к ним сильных чувств. Если по совести, меня беспокоит только одно — что я буду делать, разузнав все, что можно, про их дефекты и наклонности? Иногда я отчетливо вижу, как я — собственным телом опускаюсь на еще теплый трупик одного из них, сгребая конечности, словно передо мной не человек, а застигнутая врасплох собачка… Довольно об этом, пора выходить. Я протопал пешком три остановки. Посмотрим, что за Аннушка.
Еще один просторный гулкий подъезд с широкой лестницей и высокими радиаторами отопления. Квартиры в таких зданиях кому попало не раздавали. Есть время подумать, одолевая ступень за ступенью. Это в тесном лабиринте Даниной пятиэтажки (считая полуподвал) гость бездумно проскальзывает вниз (за бутылкой), и обратно наверх (с поллитрой, и то если сумел купить), гладко, как пулька под кожей у Иванова. А в таких домах, как этот, водку принято держать в графинах — обернутой в стеклянную обертку, словно дорогая хорошая книга. Или уже не держат?
«Добрый вечер», — Аннушка подала руку ладонью вверх для рукопожатия.
Голос отрывистый. Манера сверкать глазами показалась мне знакомой. Так поглядывают на собеседника психиатры, эзотерики и питурики с гвоздичкой в пиджаке. Впрочем, без гвоздички тоже так поглядывают.
А мы тут с Данченко прослушивали на пару «Том Робинсон Бэнд», и теперь ему известно то, чего не знают даже обкомовские инструкторы — смысл слова gay. Конечно, такие люди здесь есть. Одна беда — продать «Том Робинсон Бэнд» очень трудно. А одна песня у них очень хороша — «Грэй Кортина»… Может быть, этим предложить? Вдруг возьмут? Только бы потом не орали, как отец Дмитрий Дудко в своем покаянном письме: «Ой! Не за это ж я взялся!»
«Сейчас я увижу живопись Коли Рериха», — успел подумать я, пока не очутился в узкой комнате без стульев. Мардук жестом указал мне на пол. Там были развернуты три циновки. Из окна виден проспект и угол магазина «Дневной свет». Рядом с выключателем фотография в рамке — на ней изношенный человек в профиль. Кожа у него с пигментными пятнами, или фотобумага такая старая?
— Это у вас Мандельштам?
— Нет-нет. Это Александр Блок.
— Правильно. Просто в «Весне на Заречной улице» другой портрет, вот я и ошибся.
— Тут он постарше.
Говорить хотелось не о Блоке. Мысленно соображая, как мне избавиться от Тома Робинсона, я не мог отделаться от воспоминания школьных дней — оно меня и забавляло, и удерживало, словно дорожная сумка прекрасной дамы, полная чистых и соблазнительных вещиц, еще не оскверненных и заношенных по ходу отпуска. Это касается Сермяги и слова gay. Ребята расходились после уроков, шли быстро мимо друг друга, и вдруг кто-то громко бросил на лету:
«Даня! Шо нам по литературе задали дома читать?»
Даня моментально еще громче выпалил (с мягким «г»):
«Гомсэк!»
Хорошо зная, какие слововыдумки по плечу этому советскому школьнику, не удивляет чванливая зависть, которой и по сей день мается переживший Сермягу его соперник Азизян. Азизян — наш Дрочископ Кентерберийский. Однако вернемся в комнату с циновками.