Артур Япин - Сон льва
Она не ждет меня. Гала делает то, что хочет. Обо мне она уже забыла. Пока я, как старый дурак, снимаю ботинки и, ругаясь, отстегиваю подвязки,[202] она уже брызгается у подножия водопада. Когда я выбегаю босиком, она машет мне, взбивая ногами маленькие волны. При этом она появляется из воды — стройная, горделивая, подобно статуе на носу корабля, только с мокрыми волосами, прилипшими к плечам.
Годы сделали меня подозрительным. Актрисы придумывали и еще более странные штучки, чтобы меня завлечь. Но я знаю, что это — другое. Те же годы научили меня видеть все эти трюки насквозь. Я чувствую, что Гала другая, не такая, как остальные. Я вижу: она это делает не ради меня. А ради себя.
Я же прекрасно помню! Ныряя в каждое событие, сразу, не рассуждая, только потому, что выдалась возможность. При этом она ни на секунду не думает обо мне, в точности, как я хочу, а только о себе. Она вовсе не демонстрирует себя мне, она просто хочет купаться под дождем.
— Гала, подожди, подожди же, Галеоне! — кричу я, внезапно испугавшись, словно парад военного флота закончился и она собирается уплыть в открытое море: — Галеоне, подожди, подожди меня!
И я не влюбляюсь в нее, но чувствую, что снова могу влюбиться в свою жизнь.
Официально я не знал о болезни Джельсомины. Но разве я слепой? Естественно, я видел, что дело плохо. Бедная клоунесса! Она, конечно, молчала. Она никогда не говорила о своей болезни, чтобы не заставлять меня волноваться. Но ничего не говоря, она открыла все. Молодые режиссеры порой думают, что последнее действие должно сопровождаться трубами и литаврами, но гораздо страшнее, когда конец приближается в тишине.
Я говорю: все из-за сырой рыбы. Скажете, это случайность, но это внезапное ухудшение бросилось мне в глаза после полуторанедельного пребывания в Осаке. Если бы Бог хотел, чтобы мы все заворачивали в морские водоросли, стал бы он изобретать оливковое масло?
В поездке Джельсомина уставала быстрее, чем дома. Я заметил это, потому что она прыгала туда-сюда, лишь бы казаться оживленной. Иногда она нагибалась и делала вид, что ищет что-то на полу, но я видел ее насквозь. Она пыталась скрыть приступ боли, который мог бы меня отвлечь от переговоров со спонсорами.
Когда я спрашивал ее, как она себя чувствует, она все отрицала, но с такими огромными глазами, как у нее, лгать не имеет смысла. Желая доказать, что с ней все в порядке, она однажды утром предложила взобраться на Хотаку[203] осмотреть монастырь. Я притворился, что плохо себя чувствую, но она не приняла это близко к сердцу. Если Джельсомина что-то решит, ее невозможно сбить с толку даже тропической лихорадкой.
Мы поехали в Матсумото, но оттуда надо было идти пешком, не меньше полутора часов. Ей много раз становилось плохо. Я боялся, что она умрет, но решил, что она будет еще больше страдать, если я снова скажу ей правду. Она догадывалась, что я знаю о ее болезни, но никто из нас не сказал ни слова.
— Мы не должны хотеть слишком многого, — сказал я.
— Гора — это не много, — ответила она.
В конце концов мы увидели монаха, возившегося на обочине с пчелами. Он поддерживал ее последние сто метров и позволил нам отдохнуть в комнате, граничащей с садом. Для нас открыли ставни, чтобы мы могли смотреть из темного помещения во двор. Там стояла одинокая старая вишня в цвету. Некоторое время мы сидели, приходя в себя, под впечатлением от захватывающей картины — свежие цветы в обрамлении черных ставен и оконной рамы орехового дерева.
Наконец, она встала с новыми силами. Она открыла двери во дворик и подошла к дереву. Подобно ребенку стояла она под этим старым гигантом, запрокинув голову, чтобы полностью впитать в себя это чудо.
Неожиданно мы ощутили дыхание Бога.
По помещению пронеслось дуновение ветра. Оттого, что она оставила двери открытыми, подуло разом изо всех окон, и воздух завихрился вокруг дерева. Он коснулся веток, совсем чуть-чуть, и зашелестел среди цветов, и со всех одновременно облетели лепестки. Сначала легко взлетели вверх, а потом, кружась, стали опускаться на землю вокруг Джельсомины. Она широко раскинула руки, чтобы поймать их как можно больше на лету, и, пораженная, наблюдала, как море лепестков опадало к ее ногам.
Так она и продолжала стоять под голыми ветками. В этот момент мы оба поняли, что это значит. И она посмотрела на меня с улыбкой, такой ослепительно сияющей и растерянной, какой я не видел у нее со смерти нашей дочки.
— Гора — никогда не бывает слишком сильной, — сказала она, — но дуновение ветерка…
И все же не прошло и недели, как я пустился в плаванье с другой. Впрочем, я намочил только один большой палец. Я остаюсь стоять на берегу. Я рожден, чтобы наблюдать. Вода для меня слишком холодная. Мох на камне щекочет мне ступни. Я боюсь заработать воспаление легких. Крупные капли просачиваются сквозь рубашку, майку, струйки текут по груди вниз, но я слишком счастлив, чтобы пошевелиться. Благодарный, как растение после засухи, я купаюсь в собственной глупости.
— Господи, что он с тобой сделал? — кричит Максим.
Гала стоит в дверном проеме и дрожит, как собачка, выброшенная на ходу из машины. Моя шляпа, которую я надел на нее, съехала ей на затылок. Максим испугался, что сегодня в Тиволи произошло то, чего не случилось на Сицилии, и проклинает свою апатичность, помешавшую ему предвидеть это. Но потом он видит, как она весела под своей размазавшейся тушью.
— Снапораз хочет меня.
— Это Италия, здесь все мужчины тебя хотят.
Она вытирает волосы.
— Ты — мужчина и ты в Италии, — звучит из-под полотенца.
Он наполняет ванну и отмывает ей лицо.
— Он хочет меня задействовать в двух сценах. Это немного, но я буду играть вместе с Джельсоминой и Марчелло.
Когда она выходит из ванной комнаты, то замечает, что Максим собирается уходить. Только когда она видит его новенькие лыжи, до нее доходит, что в эти выходные они собирались поехать в Кортина д'Ампеццо.[204] На деньги, заработанные во время последней деловой поездки на Сицилию, Гала купила эти лыжи Максиму в подарок, чтобы он мог как можно лучше подготовиться к своему американскому дебюту.
— Я не могу поехать с тобой, — говорит Гала неуверенно, — ведь может позвонить Снапораз.
— Дай ему телефон гостиницы.
— Я не могу ему так просто надоедать. Он начнет думать, что я за ним бегаю.
— Он привык, что за ним бегают. Я позвоню ему.
— Ты что, с ума сошел! Я не хочу, чтобы он подумал…
— Что мы пара?
— Я не хочу его отпугнуть.
— Что значит отпугнуть? — спрашивает Максим раздраженно. — Он хочет дать тебе роль или переспать с тобой?
— Дать роль, но ты же знаешь мужчин.
Да, Максим знает.
— Тогда скажи, что ты уезжаешь одна, — ворчит он.
— Но что если он захочет меня видеть, сегодня или завтра?
— Тогда тебя здесь не будет.
— Вот именно это я и имею в виду. Я должна остаться здесь на тот случай, если он позвонит.
Максим понимает. Максим всегда все понимает.
— Это последний снег, — говорит Гала, — и ты должен научиться кататься на лыжах.
Она провожает его до двери, целует и надевает ему на голову шляпу Снапораза, надеясь что Максим рассмеется. Шляпа ему мала и сидит у него на голове, напоминающей голову викинга, как цилиндр на клоунском парике.
Мне самому позвонили в эти выходные. Из Лос-Анджелесской академии кинематографии. Они решили, что настало время снова вручить мне «Оскара», но на этот раз не за какой-то один мой фильм — боясь, что никто больше не решится вкладывать свои средства в мои причуды, — а за все мое творчество. Они хотят, чтобы я сам приехал за ним. Я не хочу и слышать об этом, но они идут на все, чтобы заманить нас с Джельсоминой за океан. Мы можем взять с собой все, что пожелаем. Первая моя мысль — о Гале, но тотчас я понимаю, это невозможно. Будет полно прессы. Запланированы всевозможные торжества. Какой-то ненормальный задумал даже построить на холмах Санта-Моники[205] развлекательный парк на основе моих фильмов. Ох уж эти американцы! Не хочу я этого.
Сегодня ночью мне приснилось, что для меня на вертел насадили буйвола и его подают мне на завтрак поющие ковбойские девчонки. Когда я отказываюсь от тарелки с мясом и объясняю, что по утрам привык есть только сладости, они достают свои лассо и гонятся за мной по бесконечной прерии. Я не оборачиваюсь, но слышу свист лассо. В местности, подчистую обглоданной скотом, я нахожу лишь одно местечко, где можно спрятаться. Это высокая конструкция из труб. Я залезаю внутрь. Забравшись наверх, я обнаруживаю, что стою на гигантской букве. Это игрек. Вдали я вижу теперь и другие буквы, все такие же огромные, образующие слово «Hollywood». Вокруг них ограда; девчонки, преследовавшие меня, захлопывают калитку.
Кто осмелится утверждать, что Фрейд написал свое «Толкование сновидений» вскоре после изобретения кино чисто случайно?