Александр Жулин - Душа убийцы и другие рассказы
Агеев, серый, как пепел, съежившийся, как птенец, скорбно бредет вон из класса, забыв портфель на полу. Наши взгляды его лижут, как пламя, он дергается от жестокого любопытства, с которым не можем мы совладать, а может быть, дергается он не от этого, и вот мы глядим, а он подходит к двери.
И дверь затряслась.
Он еще только к ней подходил, а дверь уже стала трястись. Снаружи ее кто-то тряс. Ее кто-то схватил за грудки и тряс, тряс, вытряхивая ее предательски ослабевшую душу. Ей бы заклиниться! Не поддаться! Но она только пискнула и раскрылась.
— Так это ты! — заорал Созонт Петрович, возникая на пороге как дьявол и поднося свой могучий кулак к заострившемуся, серому носу Агеева.
Не ответив и проскользнув — казалось — сквозь тело учителя, Агеев уходит. Вслед ему несется анафема:
— На урок не придешь, не решив все задачи подряд с номера сто сорок пять по сто девяносто восьмой!
Дверь с громом захлопывается.
Какое-то время мы не можем прийти в себя, у меня так просто в глазах плывут ослепительно оранжевые летающие тарелки. Но вот сквозь эти раскаленные пятна проступает фигура Тигрицы. Ее оголенно-округлая рука поднимается плавно к глазам, тщательнейшим образом Тигрица изучает крохотный циферблат своих наручных часов и вдруг…
— Несправедливость! — оглушает нас дикий возглас, и мы успеваем увидеть, как взметнулась оголенная, полноватая кисть, выворачиваемая чьим-то цепким захватом.
— Несправедливость! — на грани визга выкликивает Колян и отчего-то топочет, топочет, быстро подбрасывая колени — так бегуны демонстрируют спринтерскую пробежку на месте. И, выворачивая, подносит, тычет Тигрице в глаза ее собственную кисть, им грубо изломанную, вернее, не столько самое кисть, сколько крохотный циферблатик: — Считайте! Считайте! Невозможно сделать двадцать четыре шага в секунду! Считайте!
И он топочет, топочет, то выше поднимая колени, производя оглушительную дробь своими ботинками, то едва отрывая подошвы.
До класса что-то доходит. Волна возмущения пробегает по классу. Тигрица вырывает покрасневшую кисть:
— Так что же? Выходит, запер Абашкин?
— Несправедливость! — взрывается класс. — Абашкин дал честное слово. Раз так — мы все заперли Вовчика в туалете! Всех берите, всех вешайте!
Поднялись все: требуем справедливости!
Взвилось в небо тридцать костров — то зажглись наши сердца! Засверкали струи пламенных рек — то забурлила кровь в наших жилах! И раздался оглушительный грохот — то, подобно камнепаду в горах, обрушились крышки парт.
А когда влетели в кострище две черные птицы, два взволнованных воробья, прельстившихся-таки на хлебные крошки, когда заметались меж ярких огней, тогда-то сорвавшаяся с цепи Тигрица и излила на нас всю свою пенную ярость и коварную страсть. Потоки хлестали, гася костры наших сердец, но в чаду и шипении мы с восторгом восприняли коллективное самосожжение.
Мы бунтовали с чисто мальчишеским упоением, и девочки нам ассистировали с чисто женской, щебечуще-хлопотливой надежностью, а Вовчик ревел.
Вовчик трубно ревел, хорошо понимая, что реветь надо долго. Ревет он всегда безобразно: ни слез, ни прерывистых вздохов — разинув рот, монотонно орет. Реветь у мальчишек не принято, но ему почему-то иногда дозволяется. Вовчик ревет. Вовчик тянет тетрадку, в которой решена задача про Красное Знамя: «Не меньше, чем на двадцать одну деталь больше в час, чем производительность токаря, то есть не меньше, чем двадцать четыре детали в час». Такая задача!..
Как звери, затаившиеся от охоты, наблюдали мы обратное шествие разгневанных наших отцов.
Возглавляла отряд мама Вовчика. Она торопилась. Возможно, она делала те самые двадцать четыре шага в секунду, и ее восклицания про зараз донеслись до нас, когда за нею уже захлопнулась дверь. «Воспитывать в мальчике благородство, чувство товарищества! — донеслось до нас, — вот ведь, заразы, придумали!» — а ее уже не было. Только цокнуло что-то о камень крыльца — что-то, упавшее с ее головы.
Следом двигал мой батя. Он двигал в иссиня-черных очках, из-под которых струились мужественные, тевтонские слезы. Да, меня он прикрыл молчанием своих черных, непроницаемых стекол, но за товарищей моих он не вступился.
Широколицый и еще более красноносый, папа Агеева шагал тем решительным, размашистым шагом, каким вышагивал по квартире с ремнем, высматривая «этого своего идиота». «Этот его идиот» («Мальчик ранимый, возвышенный», — сказала Тигрица) готовился к худшему. Папа Агеева выбивал из сына ранимость с возвышенностью, как пыль из ковра.
Бледный и тощий, музыкальный папа Абашкина качался, будто от ветра. («Очень замкнут Ваш мальчик, непредсказуем!» — сказали ему). Очень замкнутый, непредсказуемый мальчик крутил в руках спички и, смотря на отца, покачивался вроде как в такт.
Замыкал шествие папа Коляныча — любимца Тигрицы. («Честное командорское сердце, ах, жизнь Коляна может непросто сложиться!») Вот папа наступил на какой-то предмет. Вовчик напрягся. Да, это был тот самый, свалившийся с головы мамы Вовчика странный предмет: изрешеченная дырками трубка со штырем и резинкой. Папа Коляныча поднес его к самому носу. «Новый предмет размышлений!» — изрек мрачно Колян. Вовчик хихикнул.
Сто раз мы расходились, шлепая изо всех сил по раскрытым ладоням друг друга, но вновь возвращались и шлепали по ладоням опять, пока, наконец, насупленные, волевые, не разошлись.
А утром Коляныч при встрече сказал:
— Надо же, из бигудины смастерил автоматический шпингалет! — и стукнул Вовчика той дырчатой трубкой.
Мы тоже стукнули — уже кулаками.
— Надо же, и задачу решил! — снова стукнул Колян. Уже посильнее.
И мы тоже стукнули, уже посильнее. Да кулаками.
— Надо ж, при этом и заперся! — и трахнул его что было сил кулаком с зажатой в нем бигудиной.
Тут и мы трахнули так, что спина Вовчика гукнула, как барабан. Но Вовчик… терпел!
Только Агеев не трахал.
— Если решил, зачем заперся? — печально спросил.
А Колян, превращаясь в мустанга, заржал. И Вовчик, представьте, ответно заржал! Ну, и мы, превращаясь в диких мустангов, разумеется, тоже заржали.
И мы начали гонять по двору.
Мы так быстро начали гонять по двору, что толстый Вовчик никак не мог за нами угнаться. Он хныкал и надрывался, а мы вкругаля возвращались и на крутом вираже хлопали:
— Не хотел дать списать и из вредности заперся? И-го-го!
Мы мчим через двор — Вовчик за нами. И-го-го!
Мы за угол — слышим сопение. И-го-го!
Мы быстро в подъезд — он, наконец, пробежал.
Затихающий топот. Стоим, отдуваемся. Топот обратный:
— Вы тут наших ребят не видали?
А какие мы ему наши! Никому ведь не дал списать, никому!
И вот возникает такой сладкий соблазн: набросать вкратце, как всю свою жизнь, начиная с этого дня, Вовчик начал все время проскакивать мимо.
Мимо большой, верной семьи — потому что сам был неверен.
Мимо женщины — красивой и преданной: сам любить не умел!
Мимо удачи, успеха — удач не бывает без поддержки друзей!
Увы!
Жизнь в своем духовном, каком-нибудь …адцатом измерении, в котором торжествуют честь, достоинство, дружба, любовь, весьма слабо влияет на проявления жизни в обычном и видимом, с учетом времени — четырехмерном пространстве.
И уже в тот самый день обыденная четырехмерная жизнь проявила себя во всей красе. Уже минут через десять.
Уже минут через десять с разбойными гиками, подплясывая и свистя воображенными шашками, мы рвем из подъезда и на полном скаку врываемся в угол двора. Там — бурьян, помойка и заросли — словом, райские кущи. Попав с солнца в тень, мы притихаем и, преображенные, змеино крадемся в одно заветное место. И вдруг натыкаемся на какого-то человека.
Человек, усевшись на бревнышке, читает газету.
Нам интересно: может быть, это — шпион, а в «Советском спорте» проткнута дырка?
Забегаем вправо — газета у нас перед носом. Влево — опять перед носом газета.
Тут со спины человека появляется Вовчик. Видит нас — и рот разевает от радости. И гримасничает. И прижимает палец к губам. Неслышно крадется, нагибается к уху сидящего.
— Что, отец? — орет со всей дури. — Опять неотложное дело?
Но человек, видать, закаленный. Человек опускает газету.
Ни с того ни с сего человек говорит:
— А в ларек эскимо привезли! Двадцать копеек!
Только уши краснеют да шея. А Вовчик:
— Рупь давай! Видишь — я не один! Я с товарищами! Пять товарищей — пять эскимо! Воспитывай во мне благородство!
Что мы — голодные?
— Воспитывай чувство товарищества!
Что? Не видали мороженого?
— Воспитывай чувство долга и чести!
Так отчего же мы не отказываемся? Отчего лижем жадными языками ледяную, сладкую плоть? Отчего тот же, более других пострадавший Агеев, и тот не отказывается?
И вот мы сожрали мороженое! И снова гоняем, как сумасшедшие, по двору. И что-то вынуждает нас Вовчику поддаваться!