Андре Бринк - Мгновенье на ветру
— Ты ляжешь на меня, как раньше? — шепчет она.
— Если ты хочешь.
— Не оставляй меня.
Он осторожно приподнимается и закрывает ее своим телом.
Сейчас они не движутся и лежат совсем тихо, только ее руки нежно скользят по старым шрамам на его спине и ягодицах, точно вопрошая.
Она слышит его дыхание возле своей щеки. В ушах гудит ток ее собственной крови. Ей кажется, что она засыпает, но это не сон. Она словно оставила свое тело и поднялась высоко в небо, как гриф, и глядит оттуда на клочок тени среди равнины, где лежат она и Адам. Звуки, которые раздавались вблизи, отступают, гаснут. За стрекотаньем цикад встает что-то огромное, грозное — это само безмолвие, воплотившееся в земле, в холмах и в прорытых ветром оврагах, в вырванных им из земли кустах.
Порой мне кажется, что я увидела тебя во сне. Ты лежишь на песке, точно выброшенная волнами морская звезда, — образ, рожденный водой: на спине у тебя поблескивают песчинки, в полуразжатой руке раковина, хранящая свою неразрешимую тайну, рядом мерно дышит грудь твоей матери — морской стихии. Твои ноги слегка вздрагивают, как стебли бамбука, что растет возле водоема. Я хочу ласкать тебя, сначала застенчиво, нежно, потом со страстью, неистово. Ты просыпаешься во мне… я растворяюсь в зеленых волнах моря. В голове чудесная легкость, все кружится, кружится, ты втягиваешь меня в себя, и я плыву, отдавшись течению, в немом восторге перед подводной красотой… Я не знаю, где кончаешься ты и где начинаюсь я, мы — одно существо, меня колышет безбрежный океан. И вот я исчезаю, улетучиваюсь, как морская пена, как брызги воды, как туман, и собираюсь наверху в маленькое облако, оно растет, становится огромным и наконец проливается дождем.
Ты не даешь мне умереть, ты прикрываешь меня своим телом от грифов. Безмолвие пронизывает меня и оглушает. Оно было здесь до того, как мы пришли, оно пребудет и потом, когда наши следы исчезнут. Да, я все помню. И я знаю: весь мир сошелся воедино в ничтожной капле бытия, которая заключена во мне, не будь меня, земля бы даже не узнала, что она существует, я слышу это в голосе безмолвия. Благодарю тебя. Во имя этой памяти мне должно идти с тобой до конца. Не я ли сказала, что круг должен замкнуться? Все приобретает смысл или становится бессмысленным только во мне, в моем сознании. И решать буду я. Ты предоставил мне эту меру свободы. Ты хочешь, чтобы я постигла страдание и не позволила ему себя погубить.
Страдание… Оно — как небо, по которому летит птица. И только редко, иногда, ей позволяют сесть на ветку или на раскаленный камень и отдохнуть, но этот отдых — миг, мгновенье на ветру.
Ты со мною. Я прикасаюсь к тебе, как в тот день на скалах среди моря, как в ту ночь, когда ты мне сказал: «Приди ко мне обнаженной». Только на миг. Всегда это только лишь миг. Может быть, только миг мы и в силах выдержать. Я помню… Я постараюсь встать и идти дальше. Эти страшные просторы вокруг нас рождают тишину, которая дарит нам редкие мгновенья счастья, когда мы осмеливаемся признать, что мы искали друг друга всю жизнь и наконец нашли, что мы с тобой — одно целое.
Она поднимает голову — когда он успел отодвинуться от нее и сесть у края тени? — и вдруг видит на самом горизонте, под зубчатой линией каменных холмов длинное сверкающее озеро, и сразу же понимает, что и Адам глядит на него. Она не верит своим глазам. Почему ни он, ни она не заметили озера раньше? Впрочем, что же тут удивительного, ведь они еле двигались от изнеможения, до того ли им было, чтобы разглядывать окрестности? А по дороге они глядели только себе под ноги, может быть, ярда на два-три вперед, не больше: ведь глазам трудно вынести это постоянное единоборство с горизонтом, ведь чем дальше ты идешь, тем глубже смиряешься. Она была слишком измучена и вообще ничего не замечала, а он думал только о том, чтобы помочь ей. Но озеро все время было здесь, его так ясно видно. Оно блестит, точно огромное зеркало, вокруг — деревья и зеленые холмы, дома, люди. Значит, она все-таки была права, что надо перейти горы: впереди лежит земля обетованная. Как они могли так быстро потерять веру? Теперь им стыдно самих себя.
Она подползает к Адаму и трогает его рукой.
— Ты видишь? — без нужды говорит она.
— Неужто это правда?
— Да ты смотри, смотри лучше! — Ее душит волнение. — Скорее собирайся, идем.
— Может, лучше подождать, пока жара спадет?
— Не бойся, я дойду, — страстно убеждает она. — Чем скорей мы тронемся в путь, тем скорей будем там. — Она начинает связывать свой узел. — Как ты думаешь, это далеко?
— Трудно сказать, эти равнины обманчивы. Наверное, к закату будем у озера.
Пес лижет свои израненные лапы. Он съел почти все, что осталось от змеи.
— Идем же, — говорит она.
— Нельзя спешить, — предупреждает он. — Сил у тебя мало, а подкрепить их нечем.
— Ах, там будет вдоволь и воды, и пищи!
Она смеется от счастья, но горло перехватывает рыдание.
Только бы дойти до воды, броситься в нее, погрузиться, нырнуть с головой, смыть с себя грязь, почувствовать, что тело стало чистым, влажным и прохладным, пить, пить без конца, пока не напьешься, жить!
Адам то и дело удерживает ее, потому что она рвется к оазису. Идти им еще далеко, а зной стоит непереносимый. Нужно беречь силы, она не понимает, как много их потребуется.
Но на все его увещевания она лишь машет рукой — вперед, смотри, там вода, разве ты не видишь? Мы устанем, измучимся — пусть! Зато скорее придем к озеру и будем жить там долго, сколько захочется, окрепнем, восстановим силы. А дальше уже будет совсем легко, увидишь. Все самое страшное позади. Ты не дал, не позволил мне умереть, мы выжили.
Он первый начинает прозревать, но у него не хватает духу сказать ей. Сквозь заливающий глаза горячий пот он видит, как сверкает и плавится на солнце озеро, колышутся зеленые деревья, ходят возле хижин люди. Почему подозрение не мелькнуло у него раньше, пока они еще не отправились в путь? Но ведь так хочется верить, и вера нуждается в подкреплении, иначе не дойдешь.
Она шагает чуть впереди, из последних сил волоча исхудавшие ноги. Он слышит ее трудное, со свистом дыхание. Он хочет окликнуть ее, но из горла вырывается лишь сдавленный шепот. Собака тащится за ними, добежит до чахлого кустика и ляжет в жалкой тени веток, сухих и голых, как колючки дикобраза, чтобы дать на минуту отдых израненным лапам, потом снова на солнце и бегом до следующего кустика.
Ему хочется плакать, хочется разразиться проклятьями. В первый раз за все время, что они вместе, его охватывает настоящее отчаяние.
Наконец, уже вечером, она останавливается, ее качает из стороны в сторону, она вся черная от грязи, по телу струится пот.
— Еще… еще очень далеко? — спрашивает она, и кажется, что слова эти с кровью вырываются у нее из горла.
Он отворачивается.
— Ты что, Адам? — спрашивает она. — Я спросила тебя, долго ли нам еще идти?
— Мы никогда туда не придем, — отвечает он, не смея поднять на нее глаза.
— Что за глупости! Кто нам помешает?
— Озеро просто не существует.
Она протягивает худую руку в сторону воды, потом роняет и стоит, застыв, лишь тяжело вздымаются обтянутые кожей ребра.
— Не может быть, Адам, неправда!
— Нет, правда. Это мираж.
— Раз уж нам остается только одно — умереть, — с усилием говорит она, — почему мы не можем умереть быстро, как та несчастная обезьяна в горах? Почему должны бесконечно мучиться?
Адам пытается ее утешить:
— Мы не умрем.
— Нет, я не хочу больше жить. Я так устала. Довольно, конец.
— Сегодня утром ты тоже хотела умереть. И все-таки ты встала и пошла.
— Потому что мы увидели озеро. — Она садится на раскаленную землю.
— Вон пригорок, — говорит он. — Идем туда, там удобней ночевать.
— Нет, я хочу остаться здесь, — упрямо говорит она.
Он берет ее за руку, чтобы помочь ей встать, но она сердито отталкивает его и разражается рыданиями. Ей трудно плакать, в груди и в горле сухо, в глазах нет слез, но она сжимается в комочек и плачет, содрогаясь всем телом.
— Это совсем недалеко, — говорит он умоляюще.
— Иди один! — задыхаясь, хрипит она. — Вернешься в Капстад, скажи им… — Она умолкает. Потом стихают и ее рыдания.
Он развязывает их багаж, но ему нечем накормить ее, нет ни листика, ни сморщенного клубня, ничего. Его охватывает искушение обнять ее, лечь рядом с ней на землю и больше не шевелиться, не накрываться даже кароссами, встретить нагими ночной холод и завтрашнее солнце. Но он гонит искушение именно потому, что уж очень оно велико. Укрепив палки в небольших кучках камней, он накидывает на них кароссу, потом разводит костер и садится возле огня наблюдать, как темнеет мир. Напротив него лежит, часто дыша, собака. Элизабет ни разу не шевельнулась.