Олдос Хаксли - Слепец в Газе
— Какая собака?..
— Та самая, от которой не спасет отец Хопкинс. Такая собака, которая взрывается подобно бомбе, когда ее сбрасывают с аэроплана. Буме! — Восхищение и смех кипели и бурлили внутри нее, искали выражения и выхода, и единственным возможным успокоением был гнев, публичное насилие ее чувств и чувств ее близких. — Она прямо свалилась на Энтони и на меня, — продолжала она, находя странную отдушину в том, чтобы говорить так открыто и восторженно о том, о чем говорить было не принято. — На крышу дома. А мы были совсем нагие. Как в Эдемском саду. А затем из небесной голубизны вылетела эта собака — и взорвалась. Буквально взорвалась. — Элен с силой выбросила вперед руки. — В собачьей крови с головы до ног. Мы промокли — просто промокли! И несмотря на это, наш недоумок идет и пишет мне письмо. — Она открыла сумочку и извлекла письмо. — Воображая, что я его прочту. Как будто ничего не случилось, как будто мы все еще находимся в Эдемском саду. Я всегда говорила ему, что он дурак. Вот! — И она протянула письмо Стейтсу. — Открой его и увидишь, что хочет сказать дурак. Что-то остроумное, без сомнения; что-то изящное и легкое; иронично осведомляясь, почему это я вбила в свою маленькую глупенькую головку, что мне надо уйти. — Затем, видя, что Марк все еще держит письмо нераскрытым, она спросила: — А почему ты его не читаешь?
— Ты действительно хочешь, чтобы я это сделал?
— Конечно. Прочти его вслух. Прочти с выражением. — Она насмешливо и раскатисто подчеркнула «р».
— Ну хорошо. — Он разорвал конверт и развернул гонкие листы. — «Я поехал к тебе в гостиницу, — медленно прочел он, щурясь над мелким, в спешке написанным текстом. — Ты ушла, и это было для меня подобно смерти».
— Осел, — прокомментировала Элен.
— «Может быть, уже слишком поздно, может быть, бесполезно; но я чувствую, что должен попытаться сказать тебе в этом письме кое-что, что хотел сказать вчера вечером, — письменно. С одной стороны, это легче — ведь я не очень хорош, когда дело касается установления чисто личного контакта с другим человеком. Но с другой стороны, это намного сложнее, ведь эти записанные слова всего-навсего остаются словами и больше ничем. Они дойдут до тебя, проплывут сквозь пустоту, ничем не поддерживаемые, без моего физического присутствия».
Элен презрительно рассмеялась.
— Он, как всегда, говорит рекомендациями. — Она выпила вина.
— «Еще я хочу сказать тебе, — продолжал читать Стейтс, — что внезапно (это было как обращение в истинную веру, как вдохновение), пока ты вчера стояла на коленях на крыше после того, как произошло то жуткое падение…»
— Он имеет в виду собаку, — произнесла Элен. — Почему он так прямо не скажет?
— «…Внезапно я понял, что…» — Марк Стейтс прервал чтение. — Смотри, — сказал он. — тут я действительно не могу продолжать.
— Почему? Я настаиваю на том, чтобы ты читал, — возбужденно крикнула она.
Он покачал головой.
— Я не имею права!
— Я предоставила тебе право.
— Это я знаю. Но он — нет.
— Какое он имеет отношение к этому? Теперь, когда я получила письмо…
— Но это любовное письмо.
— Любовное письмо? — эхом откликнулась Элен, словно не веря, затем ее разобрал смех. — Это слишком хорошо сказано! — воскликнула она. — Совершенно восхитительно. Дай-ка его мне. — Она выхватила у него из рук письмо. — Где мы остановились? Ах, вот здесь. «…Стояла на коленях на крыше после того, как произошло то жуткое падение, я внезапно понял, что допустил по отношению к тебе колоссальную ложь. — Она продекламировала эти слова, как ритор, сопроводив их театральными жестами. — Я осознал это, несмотря на весьма изысканное стремление сделать все это неким отстраненным развлечением, не влекущим никакой ответственности. Я действительно люблю тебя». Он действительно любит меня, — протяжно повторила она, так что сам глагол прозвучал карикатурой на себя. — Ну не удивительно лиг Он действительно любит меня. — Затем, повернувшись в кресле, она через всю комнату позвала Хью.
— Элен, не шуми!
Но желание и потребность выплеснуть гнев была необоримой.
Она стряхнула навязчивую руку, которую Стейтс положил ей на плечо, снова выкликнула имя Хью и, когда все обратили на нее внимание, произнесла, помахивая письмом:
— Я просто хотела сказать, что он и в самом деле люби-ит меня!
— Элен, ради бога, замолчи!
— Естественно, я не замолчу, — отозвалась она, вновь оборачиваясь к Марку. — Почему бы мне не сообщить Хью добрую весть? Он будет рад услышать ее, сознавая, как он сам лю-юбит меня. А, Хью? — Она снова откинулась назад, и ее лицо вспыхнуло и засветилось от волнения. — Не хочешь?
Хью не ответил; бледный, он просто сидел и, не говоря ни слова, глядел в пол.
— Конечно же ты хочешь. — ответила она за него. — Несмотря на то что твой вид говорит об обратном. Или даже… — она исправилась, слегка хохотнув, — несмотря на плохой вид — ведь она всегда невидима, эта твоя любовь. Да, да, мой дражайший Хью, конечно же невидима! И все же, несмотря на весь твой вид, ты в самом деле лю-юбишь меня, не так ли? Не так ли? — Она подчеркнула свой вопрос, вынуждая его к ответу. — Любишь?
Хью поднялся на ноги и, не говоря ни слова, почти выбежал из комнаты.
— Хью! — прокричал ему в спину Колдуэлл. — Хью!
Ответа не последовало. Колдуэлл обернулся и посмотрел на всех.
— Я думаю, нужно пойти посмотреть, все ли с ним в порядке, — сказал он с покровительственным участием издателя, который видит, как первоклассное литературное произведение вот-вот покончит с собой. — Кто знает, что он задумал. — Вскочив с кресла, он поспешил вслед за Хью. Дверь захлопнулась.
Наступило молчание. Затем Элен разразилась истерическим смехом.
— Не волнуйтесь, херр Гизебрехт, — сказала она, поворачиваясь к молодому немцу. — Это всего лишь небольшой фрагмент английской семейной жизни. Die Familie im Wohnzimmer[222], как мы учили в школе. Was tut die Mutter? Die Mutter spielt Klavier. Und was tut der Vater? Der Vater sitzt in einem Lehnstuhl und raucht seine Pfeife»[223]. Только и всего, херр Гизебрехт, и больше ничего. Типичная буржуазная семья.
— Буржуазная? — повторил молодой человек и согласно закивал головой. — Вы сами не знаете, что вы говорите, но вы говорите правильно.
— Правда?
— Вы шертва, — медленно продолжил он, разделяя слова. — Шертва капиталистического общества. Оно полно пороков…
Элен откинула назад голову и снова расхохоталась, еще громче, чем раньше; затем, сделав усилие, чтобы сдержать себя, выдохнула:
— Не думайте, что я издеваюсь над вами. Мне кажется, вы отнеслись ко мне с любовью — чрезвычайно порядочно. И может быть, вы абсолютно правы — насчет капиталистического общества. Только, не знаю, именно в данный момент это прозвучало достаточно…
— Простите, нам пора идти, — сказал Марк и поднялся с кресла. Молодой немец тоже встал и прошел через всю комнату по направлению к ним. — Спокойной ночи, Элен.
— Спокойной ночи, Марк. Спокойной ночи, господин Гизебрехт. Приходите снова, непременно приходите. В следующий раз я буду вести себя лучше.
Гизебрехт улыбнулся в ответ и поклонился.
— Я приду, когда вы пожелаете, — сказал он.
Глава 22
8 декабря 1926 г.
Марк жил в неказистом доме на углу Фалхэм-роуд. Темно-красный кирпич с терракотовой отделкой, а внутри линолеум с орнаментом; лоскутья красного аксминстерского ковра, обои охрового цвета, усеянные связками подсолнуха и багровыми розочками; закопченные дубовые кресла и столы, репсовые занавески и бамбуковые стояки, подпирающие синие глазированные горшки. Убогость, подумал Энтони, была настолько законченной, насколько совершенно неизбывной, что могла быть создана только специально. Видимо, Марк намеренно выбрал самый лачужный район, который только был. Чтобы наказать себя, несомненно — но почему, за какой проступок?
— Хочешь пива?
Энтони кивнул.
Марк откупорил бутылку и наполнил один стакан — сам он пить не стал.
— Ты, я вижу, все еще играешь, — сказал Энтони, указывая на открытое фортепиано.
— Немного, — пришлось сознаться Марку. — Это утешает. Тот факт, что «Страсти по Матфею» или, например, Сонату для фортепиано с ударными написали люди, действительно внушало надежду. Можно было представить, что человечество в какое-то прекрасное время будет больше соответствовать мечтам Иоганна Себастьяна. Если бы не существовало «Хорошо темперированного клавира»[224], зачем бы вообще понадобилось устраивать революции?
— Превратить один тип обыкновенных людей в обыкновенных людей другого типа — вот и все, что может революция, и игра не стоит свеч.
Энтони воспротивился. Для социолога это была самая любопытная из всех игр.