Александр Любинский - Виноградники ночи
Где-то, в темной утробе городской больницы сражалась за жизнь старая женщина. Ее должны были выписать на днях, но в больнице свирепствовал какой-то вирус, заражавший ослабленный организм стариков, и они не могли сопротивляться. Чисто работал вирус, аккуратно и тихо работала в больнице смерть. Старая женщина была послушна как доверчивый ребенок: принимала лекарства и стойко переносила страданья, причиняемые врачами и бесконечно-долгими бессонными часами под крики сумасшедшей на койке у двери и суету медперсонала вокруг умирающей на койке у окна.
Это вечное раздраженье на окружающих, эта вечная злость на себя, на свою жизнь, эти метания в узком пространстве отмеренного ей судьбой существованья — оставили ее. Как-будто, наконец, свершилось то, что она все время про чувствовала и ждала — то, к чему всю жизнь готовилась.
Он открыл калитку и оказался во дворе. Посверкивала за деревьями черепица на крыше дома отца Феодора; было душно, жарко. Неожиданно среди зимы навалилась на город эта тяжесть, пригибающая все живое к земле.
Он подошел к домику Герды, прислушался: ни звука не доносилось изнутри…. Вынул из кармана клочок бумаги, огрызок карандаша, нацарапал несколько слов; сложив записку, засунул под дверную щель Вышел на улицу и мимо особняка Ребекки — к дому № 52… Поднялся в комнату. Лег, не раздеваясь, на кровать…
Я встал с кровати, выглянул в окно. Над горами зависла багрово-желтая луна. В ее ярком свете проступали очертанья дальних вершин, были отчетливо видны оливковые деревья на ближнем склоне, белые каменные валуны, и улица с ее домами-скворешнями и ожерельем фонарей, подымаясь вверх, исчезала где-то между деревьями и валунами.
Лег, прикрыл глаза… Ну, вот, ты снова пришла… Смотришь на меня насмешливо-любовным взглядом той девочки, которой давно уже нет… А знаешь, мне снится один и тот же сон — мы ищем друг друга в толпе не вокзале, и не можем найти. А поезд вот-вот уйдет, и мы уже никогда не встретимся! Никогда никуда не уедем! Назойливый эмигрантский сон… Переезд в другую страну — всегда испытанье, и мы его не выдержали. Я не виню тебя. Так не вини же и ты меня! А наша дочка вернулась обратно… Бежала ли она из страны, так и не ставшей ей родной, или от нас с тобой, совместными усилиями погубивших нашу семью? Но ты не уехала вслед за ней. Значит, на что-то надеешься? Чего-то ждешь?
Две трети жизни прошли, промелькнули как несколько мгновений… Так давай собирать их. Ведь только они и остаются, пока жив человек… Помнишь серенький мартовский день на Петровке? Я приехал к тебе. Ты была одна. Я хотел тут же заняться любовью (смешное названье, правда?). Но ты сказала, что надо сначала поесть. Холодильник был пуст, мы оделись, вышли на улицу и мимо щербатых валунов Петровского монастыря спустились к Цветному бульвару. Ты привела меня в какую-то одной тебе известную кулинарию, и мы купили две порции цыпленка-табака… Почему я помню этот день? Может быть, потому, что в первый раз мы ходили в магазин вместе? Да, вот это ощущенье: мы — вместе… Так влажно, знобко, весело! Вернувшись домой, ели замечательно вкусного цыпленка за большим дубовым столом (он достался твоей матери еще от ее деда), и транспарант, протянутый поперек улицы за твоим окном, бился на ветру как парус… В сером зыбком свете мартовского дня любили друг друга на девичьем узком диване. А потом — доедали цыпленка…
…Он открыл глаза: посреди комнаты стояла Тея. Сел, спустил ноги на пол. Заложив руки за спину, она разглядывала его… Может быть, уже несколько минут она вот так смотрела на него, простершегося на кровати?
— Что ты здесь делаешь?
Голос был хриплый, чужой.
— Пришла забрать кое-какие вещи.
— А… А что Стенли?
— Тебя волнует Стенли?
Он глядел на нее, слегка прищурясь, словно берегся от слишком яркого света.
— Он хочет, чтобы я вернулась. Даже замок не поменял.
Подошла. Села рядом на кровать. Взяла его руку в свою.
— Ты исчез. Я стала волноваться… И я подумала — может быть, ты здесь?
Он молчал, отвернув лицо.
— Что с тобой?
— Ничего… Ничего не хочу.
— А месть? Ты ведь собирался кому-то мстить!
— Не хочу… Меня сделают козлом отпущения за все их неудачи. И прикончат как предателя… Не сегодня, так завтра.
До боли сжала его пальцы. Заглянула в глаза.
— Надо что-то делать! Понимаешь?.. Нельзя вот так — лежать и ждать, когда они придут! Давай уедем! Сейчас же!
— Куда?
— Сначала в Тель-Авив, а потом — прочь отсюда! Из этого проклятого места!
— Люди везде одинаковы…
— Мальчишка… Романтичный дурень! Очнись! Ты не в кино, а в реальной жизни!
— Это я уже понял…
— А раз понял, вставай!
Тронул рукою лоб, поморщился.
— Не кричи… У меня и так болит голова Знаешь что. Возвращайся к Стенли… Он тебя простит… И все у вас будет хорошо.
Тяжело дыша, глядела на него исподлобья.
— Пустой ты человек! — сказала. — Пустой и никчемный! Ну и пропадай, раз так!
Выбежала из комнаты. Скорострельная дробь туфель вниз по лестнице. Глухой стук двери. Уже на улице — звонкие удаляющиеся шаги.
Он лег на кровать и отвернулся к стене.
…Между тем работы все прибавлялось: после того, как Яков предоставил Генриху копию его разговора со Стилмаунтом, Генрих решил взять быка за рога: не дожидаясь приезда новых служащих, он приказал Якову повременить с переписью, а вместо этого составить проект соглашения между СССР и Великобританией о передаче всей российской собственности на территории Палестины в руки Москвы. Он все повторял, что хочет приготовить проекты основных документов сам… Может быть, опасался, что его в любой момент отстранят? Сказал ведь однажды, что в Россию ни под каким предлогом не вернется… Сказал, словно самому себе, вдруг оторвавшись от чтения бумаг — скорее, даже пробормотал, глядя куда-то в угол кабинета… А потом на следующий день долго и с удовольствием рассказывал Якову о Буэнос-Айресе: какой это замечательный город — вполне европейский и в то же время со своим, только ему одному присущим, ароматом… И какие там женщины!
А отец Владимир и Лена обвенчались недели через три после Рождества в соборе Святой Троицы. Лена уже давно жила у отца Владимира, в его маленькой квартирке, и венчанье лишь завершило завоеванье мужского сердца, проведенное Леной энергично и со знанием дела. Венчанье было прекрасно: собор сиял, хор пел, и на фоне сверкающего золотом иконостаса священник, ради такого случая прибывший из монастыря в Эйн-Кареме, вершил таинство бракосочетанья…
Мне бы хотелось, чтобы и Яков встретился с Миной. В последний раз, на Агриппас, он не решился догнать ее. Но, может быть, предоставится еще случай? Может быть, они столкнутся лицом к лицу, и Яков уже не увернется от своей судьбы? А что будет потом?.. Надеюсь, они не сгинут бесследно и трагично среди страстей, разрывающих израненное тело Иерусалима… И что станется с Ребеккой, Теей, Залманом? Не ведаю… Но я верю, что они оживут в иное время, в иной стране… Есть несколько мотивов, взаимодействующих, переплетающихся друг с другом. и в переплетении своем образующих бесчисленные вариации. Эти мотивы повторяются снова и снова, из века в век, и люди их называют жизнью.
И я точно знаю, что случится с Гердой.
Когда я впервые увидел ее, ей было уже тяжело носить свое сухонькое тело. Она трудилась всю жизнь — сначала в лавке мара Меира, а потом, когда его не стало — в книжном магазине Стемацкого. Герда томилась своей пенсионной свободой и работала бесплатно неподалеку от дома, в библиотеке музея, что на улице рава Кука. Она всё пережила, всё перетерпела, сохранив до конца дней трезвый ум и доброжелательную требовательность к людям. В своем домике Герда прожила всю жизнь.
В конце сороковых годов она познакомилась с Вольфом, тоже беженцем из Германии. Вольф открыл столярную мастерскую возле рынка, и вместе они перестроили и расширили свой дом. Они уважали Бен-Гуриона, а в шабат ходили в Старый город, где у них было много знакомцев в арабском квартале. Вольф так и не научился читать на иврите, а потому они выписывали «Джерузалем пост». Герда еще застала начало первой интифады и болезненно пережила крах того хрупкого мира, в согласии с которым жила. Вся семья ее погибла в Катастрофе. Герда могла получить компенсацию от германского правительства, но, не задумываясь, отказалась от нее и ни разу не побывала на своей бывшей родине.
В первые годы после ее смерти я иногда сворачивал во двор, за железные ворота с крестом. Подходил к двери, смотрел, висит ли на ней знакомая табличка, стоит ли возле дома старенькая машина Вольфа и выглядывает ли еще из ящика свежий номер «Джерузалем пост»?.. А потом перестал заходить. Зачем? Пусть все останется как было когда-то. Пусть память будет живой, а жизнь обратится в память. Пусть длится этот камень, и этот свет, и белый след в неистово-синем небе. И никогда не кончается улица Невиим.