Меир Шалев - В доме своем в пустыне
Пока в один летний день, из тех приятных хамсинных дней, что перед праздником Шавуот[112], не произошел странный случай: я встретил Рыжую Тетю рядом с домом Авраама.
По-моему, я учился тогда во вторую смену, потому что помню, что солнце было уже низко и светило мне прямо в глаза. Рыжая Тетя спросила меня, всегда ли я хожу этим путем.
— Да, — ответил я ей. А про себя подумал: «Как будто ты сама не знаешь!»
— Почему именно здесь?
— Потому что по дороге я навещаю дядю Авраама.
— Опять Авраам?! Что ты делаешь у него все время?
— Смотрю, как он работает.
— Что тут смотреть? Обыкновенный простолюдин. Сидит себе и разбивает камни.
Я сделал глубокий вдох, улыбнулся и произнес одну из его фраз:
— Камни — это не женское дело.
— Ах, Рафаэль… Рафаэль… — улыбнулась Рыжая Тетя улыбкой многоопытной женщины, которой она осмеливалась улыбаться только наедине со мной, когда поблизости не было ни Бабушки, ни Матери, ни Черной Тети. — Нет такого в мире, что не было бы женским делом. Ты что, думаешь, что женское дело — это только цветы, и сервизы, и духи, и платья, и дети? Понимаешь, — она наклонилась, и ее голова, этот милый цветок, закачалась надо мною, — война — это тоже женское дело, и погода — женское дело, и птицы в небе — женское дело, и даже ваши камни, которые вы сидите себе и разбиваете, — это тоже женское дело. — И она крепко схватила меня за руку. — Всё на свете — женское дело, и ваши мужские дела — это тем более женское дело.
Мы шли рядом, и я знал, что ей кажется, будто мы идем под руку, и мне это почему-то нравилось. И получилось так, что спустя некоторое время Рыжая Тетя вдруг обнаружила, что стоит у входа во двор ненавистного душе ее.
Она отступила. По другую сторону стены звучали чистые колокольчики зубила, которые усилились и тотчас замедлились, когда я открыл ворота.
— Ты тоже хочешь зайти? — спросил я ее.
— Нет!
— Кто там? Рафаэль? — крикнул дядя Авраам из глубины двора.
Я не знал, что ему ответить, «мы» или «я», и вдруг Рыжая Тетя сказала: «Я войду» — и выпрямилась, и вошла.
Дядя Авраам увидел ее и замолчал, притихнув, как испуганная цикада. Послышались еще два-три нерешительных удара, а когда рука освободилась и от них, измиль тоже замолчал, притихнув.
Он положил матраку на подогнутую ногу, тяжело задышал и задвигался на доске. «Какая честь, какой сюрприз… — сказал он, пытаясь подняться. — Какую гостью ты привел ко мне, Рафаэль!»
Но потрясенное сердце и слабые ноги подвели его, и он споткнулся, и выпрямился снова, и снова упал, пока, наконец, сумел слегка выпрямиться и протянуть ей руку.
«Какая гостья… — повторил он. — Какая гостья…»
Рука Рыжей Тети по-прежнему висела вдоль тела, но Авраам взял ее, как будто она ее протянула, и пожал с трогательной осторожностью, потому что понимал, сколько твердости и силы заключено в его собственной руке, и вдобавок знал, что из-за длительного общения с шершавыми каменными обломками, и острыми стальными лезвиями, и твердыми дубовыми рукоятками его ладонь совсем уже не могла соразмерить силу рукопожатия.
Он снова опустился на деревянную доску, что на нашем бутерброде.
— Сидите-сидите, — сказал он. — Какие гости… Приготовить вам чашку чая? У меня есть и хорошие маслины… Ты ведь любишь побольше сахара, правда? Я помню, ты сама сказала там тогда: побольше сахара… Такие слова разве забудешь?!
— Я могу постоять, большое спасибо, — сказала Рыжая Тетя с подчеркнутой холодностью и, возможно, даже со сдержанной ненавистью, оставшейся у нее с тех дней, подробности которых я знал в ту пору лишь частично. — И спасибо тебе за чай, но я уже пила дома, — добавила она с той высокомерной любезностью, которую держала про запас для людей, не пьющих английский чай.
Но Авраам, пылая желанием услужить ей, уже добавил в жаровню несколько щепок, поставил на нее свой закопченный чайник и налил в него воду из стеклянной бутылки.
Какое-то время мы все молчали, и вдруг Рыжая Тетя наклонилась вперед и спросила:
— Так что, Авраам, вот так ты и сидишь здесь целыми днями?
Она наклонилась не так, как наклоняет голову любовница, не так, как склоняет голову мать, не так, как гнет на ветру свою головку гладиолус, а так, как опускают голову перед тем, как укусить. И хотя слова «как пес снаружи» не были сказаны, они витали в воздухе, облизывали губы и ждали своего часа.
— Я мог бы жить, как король, внутри, — спокойно сказал Авраам.
— Совершенно верно, — сказала Рыжая Тетя.
— И ты тоже могла бы, — сказал он. — Ты тоже могла бы жить в этом доме, как королева, внутри.
Тогда мне показалось, что они не замечают меня, но сегодня я уже в этом не уверен — может быть, они использовали мое присутствие, чтобы оправдать этот свой разговор.
— И тебе не трудно сидеть вот так целый день, подогнув ноги?
— Чего вдруг?! — возразил дядя Авраам. — Каждые полчаса я их меняю. Эту, согнутую, выравниваю, а эту, прямую, подгибаю. Вот так.
— А спина?
— Спина? Болит. А зачем еще мужчине спина? Чтобы сгибать, и нагружать, и болеть.
— Это вредно для здоровья — сидеть вот так целый день, не двигаясь, — сказала Рыжая Тетя. — От этого могут сделаться язвы.
— Но я иногда встаю, — возразил Авраам, — встаю и делаю несколько шагов туда и несколько шагов сюда, вот так.
И он поднялся со своей доски, проковылял вдоль мощеной дорожки к своим ступеням, и к своему столу, и к своему каменному ящику, и к своей пещере, и вернулся на свое рабочее место.
— Из-за того, что он целый день сидит вот так и работает, у него страшно сильные руки, — сказал я. — Хочешь посмотреть?
— Не нужно. Я знаю, что у него сильные руки, — сказала Рыжая Тетя. — Что еще может быть у каменотеса, кроме больной спины и сильных рук?
Но Авраам радостно улыбнулся, не обращая внимания на насмешку, звучавшую в ее словах. Я думал, что он закатает рукав рубашки и покажет ей, как движется большой мускул на его руке, как показывал это мне, но он только протянул к ней обе свои руки ладонями вверх, протянул медленно, как протягивают руки, что умоляют, а может — руки, что доказывают свою невиновность, а может — руки, которые оценивают воображаемый вес и уже готовятся к нему.
— Садись сюда, — сказал он, и мое сердце застучало быстрее.
— Куда? — удивилась она, продолжая стоять перед ним, а послеполуденное солнце, опускаясь к закату, всё багровело, высасывая красное из корней ее волос, и рисовало тот рисунок, что солнца так любят рисовать, — неясную тень жемчужины женского тела внутри голубого колокола платья.
— Садись-садись. На мои ладони. Увидишь, какие они сильные.
Я думал, она рассердится, но она лишь глянула на него, а потом на меня, с таким выражением, какого я никогда у нее не видел.
— Садись-садись, — сказал Авраам. — Это очень приятно, да, Рафаэль? Скажи ей.
— Очень, — подтвердил я, хотя про себя подумал, что Рыжая Тетя вряд ли отзовется на его предложение, и уже смирился с тем, что мне не дано будет увидеть, как дядя Авраам делает ей те «кач-покач, вверх-и-вниз», которые делал мне.
Но Рыжая Тетя вдруг сделала шаг вперед — и вот уже шелест бедер и голубизна живота совсем близко, почти рядом с его приподнятым лицом.
— Как сесть? — спросила она.
— Как королева на королевский трон, — сказал Авраам, его протянутые руки в ожидании.
Рыжая Тетя повернулась к нему спиной, присобрала свое платье двумя руками и слегка притянула к бокам, как это делала супруга Верховного Комиссара, когда слуга отодвигал ее кресло. Потом разгладила ткань под коленями и села на трон его рук, не оглядываясь.
— Ты еще не сидишь всем весом, — сказал дядя Авраам. — Не бойся, садись. — Рыжая Тетя расслабилась и погрузилась глубже, а дядя Авраам улыбнулся: —Вот, теперь ты сидишь по-настоящему, — и слегка приподнял ее, как будто оценивая ее вес и поправляя ее позу. — Так тебе удобно? — спросил он.
— Да, Авраам, так удобно.
— Не бойся.
Медленно-медлен но поднялась Рыжая Тетя в воздух и медленно-медленно опустилась. Голова ее не смеялась, но ноги ее стали ногами девочки, болтаясь, будто сами по себе, даже с каким-то подобием веселья.
— Кач-покач, — сказал дядя Авраам. — Кач-покач. — И я — беззвучно, одним лишь взволнованным сердцем и шевелящимися губами, — присоединился и произнес вместе с ним: — Вниз-и-вверх, вверх-и-вниз.
Руки его ходили, как чудовищные рычаги, — вверх и вниз, вверх и вниз. Рыжая Тетя медленно возносилась и так же медленно опускалась, медленно восходила и так же медленно ниспадала. Она не сияла улыбкой, и сердце ее не смягчилось, но глаза ее были прикрыты, а губы слегка раскрылись, и в воздухе — том, тогда, как в бездне моих воспоминаний сегодня, — плыло легкое облачко ее теплого и душистого дыхания.