Владимир Колыхалов - Кудринская хроника
Костер потрескивал, наполняя пространство жизнью. В безветрии пламя его сходилось вверху одним большим языком, дым отрывался от пламени и столбом поднимался в небо. И только там, в вышине, клубился и таял.
— А невод мы утопили тоже. Чужой был невод. — Мотька Ожогин скрипнул зубами. — Ветеринар Чагин поневодить давал.
— А кто виноват?! — налетела на брата сестра. — Нахватался от жадности чебаков по самые ноздри. Леший с ним, с чьим-то там неводом!
Попили чаю из Кириллова котелка, из Кирилловой кружки, пообсохли, и тунгус, пожелав им добраться удачно до дому, поехал по своим делам на обласке дальше.
4Мотьке Ожогину, по пьяным рассказам его, часто в Кудрине снилась покойная матушка, Ефросиния Ефимовна. И даже однажды будто являлась она ему во сне и звала за собой. Голос — ее, а руки — сухие, корявые, точно сучья у обгоревшей елки. Глаза — тоже ее: они прожигали насквозь оробевшую Мотькину душу. Вот страх-то где был — до дрожи в коленях, до онемения речи.
Да, недобрый грезился ему сон: живого сына покойница-мать в могилу звала! Бежать от нее, бежать… Это же смерть у его изголовья встала со ржавой косой…
Ожогин будто видел себя перед ямой, в каком-то сыром и пустом месте. Дул ветер со снегом и мел по ногам. А в яме была его матушка, такая чужая. Жидкая грязь засосала ее по колена, она тянула к нему сухие, бесплотные руки. Надо было (как Мотьку учили в детстве) творить молитву, но Мотька молитв не знал и в бога не верил, хотя набожной матери никогда в этом не признавался. «Чур меня!» — вспомнил он во сне подходящее к случаю, крикнул и побежал.
Бежал он махом, как добрый рысистый конь, но голос матери, Ефросинии Ефимовны, и легкий шелест, будто шуршание бумажных цветов в ветреный день на могильных холмах, настигали его. А он все бежал, бежал, пока какая-то каменная стена не преградила ему дорогу. Но вот под ногами увидел он палку — тяжелую, скользкую, поднял ее, занес над головой призрака и обрушил…
Ожогин тут же проснулся от боли в запястье, потому что ударил со сна рукой о головку железной кровати.
— Снится всякая дрянь на новом-то месте! — выдавил он зло сквозь стиснутые зубы. — А все-таки надо тетке сказать и сестре, чтобы блинов напекли, помянули. Сон-то к этому клонит…
Мотька тер припухшую руку. Боль унималась медленно. Был ранний час. Спали две его дочери, посапывала миротворица Винадора, божья старушка, разметалась на кровати в углу Лора… Какая все-таки соблазнительная у него сестра! Ее волосы, выкрашенные хной, рассыпались по подушке. Теперь Лора часто ездила в Парамоновку, сменила простые наряды на модные и заявила однажды братцу, что он — непутевый, пьяница, и она ему, вроде того, не чета. И вообще она метит в город, подальше отсюда. Хватит с нее — нажилась, натерпелась в дремучем лесу, покормила комаров своей кровушкой. Ей тридцать два года, а это не старость для женщины. Вьются пока подле здоровой, ядреной Лоры ухажоры и ухажорики. Одних она привечает, другим поворот дает. Так и надо, так и должно. Брат сестре в таких делах не указчик. Не зря закрепилась за Лорой молва, что от нее-де мужики без ума. Поласкала она, попривечала голубков столько, что иной крале и во сне не приснится…
Мотька Ожогин приподнялся на мягкой постели: нега и лень томили его сейчас. Руку уже не мозжило. Страшное видение было ему во сне, но вот отлегло, отпустило, и мыслишки его текут медлительно, ясно. На то он и сон. Что с него взять? Матушка Ефросиния Ефимовна о дурном сне говаривала: «Пронеси этот сон мороком». Забыть, изжить — и все тут. Снам верить, так и дела позабыть. Однако Мотька хотел объяснить себе сегодняшний сон.
Ожогин вспоминал часто, что был он у матери самым любимым. Перед тем, как им перебраться с сестрой в Кудрино, Мотька ходил на кладбище — покрасил оградку, поправил могилку. Может быть, в благодарность за это явилась ему мать во сне?
Любовь Ефросинии Ефимовны к сыну была просто какой-то болезненной. Говорила она с ним медоточиво до приторности, убаюкивала сладкой певучей речью. Никто, кроме милого Мотеньки, не допускался к ее сердцу, никто не был обласкан так, как он. Ефросиния Ефимовна подносила ему паровые котлетки из курочки. О них Мотька в Кудрине вспоминал и губы облизывал…
Тетка Винадора, которая все где-то скиталась, а потом объявилась одна-одинешенька, была ничем не похожа на свою сестру. Даже внешностью они рознились. Ефросиния — черная, смуглая, Винадора — беленькая, седая старушка, нрава тихого, смиренного, с глазами-бусинками, маленьким носом и маленьким ртом, простоватая вся, с ямочками на розовеющих пухлых щеках. Когда Мотька увидел ее впервые, подумал: «Будто крупы полон рот набрала — щеки-то эвон как оттопырились! И гляделками лупает, точно зверушка».
Винадора долго жила где-то на Дальнем Востоке, привезла оттуда с собой (после смерти второго мужа) запасец деньжат, купила домишко в Кудрине с надворными постройками и огородом. В Кудрине ей поглянулось, на Васюгане — чего-то нет. И племянника с племянницей поманила сюда, говоря:
— Чем богата, тем и вам буду рада! Жизнь ваша хуже моей сложилась.
Про жизнь слов нет — верно, что плоховато вышло. Но она-то каким богатством тут перед ними решила похвастаться? Из живности — кур завела, кота да собаку на привязи. Набожная, угодливая — верно: поперек слова не скажет, не возьмет чужого, пусть оно и лежит плохо. И удивляла до крайности Мотьку, когда поучала:
— Дай бог подать, не дай бог украсть. Взял лычку — верни ремешок.
А Мотька считал, что украсть у кого-нибудь — самое первое дело. Обворовал, считай, научил: в другой раз обворованный умнее будет — запрячет подальше, чтобы людей в соблазн не вводить. И еще с одной стороны была удивительной тетка Винадора: не брезговала. Могла выпить квас, даже если туда попал таракан. Отцедит и скажет:
— Таракан не муха, не возмутит брюха.
И выпьет квасок.
Мотьке раз захотелось узнать, какая житуха была у его тетки там, на Дальнем Востоке, и начал про это расспрашивать. Винадора и не пыталась что-нибудь утаить.
Первый муж у нее старателем был. Досталась она ему девкой шестнадцати лет: сманил и увез на Амур. Не по любви девица поехала с ним — завлек подарками.
— Уже тогда доходил моему мужику пятый десяток. Бородищу носил он густую и черную… Прожила я с ним восемь годков, и каждый год по отдельности помню. Чистая голь были мы с ним! И звали нас добрые люди «ремошниками». А ему еще прозвище было: «Дед Бардак».
— Это за что же его, бедного, так окрестили? — блеснул глазами Мотька Ожогин.
— А потому что хаживал до меня по веселым местам! — кротко улыбнулась Винадора. — Рассказывал он, что в тех самых домах японок держали, и с крепкого русского мужика плата за японок была двойная, а то и тройная, потому что только говорят, будто мышь копны не боится…
Мотька ржал, как застоявшийся в стойле жеребчик.
— Да он, поди, у тебя и водку лакал?
— Годами! Пропьется до нитки, а потом стараться идет. И фарт ему выпадал, уж тут ничего не скажешь. Еще, помню, старик мой охотился: в том краю зверя много водилось. А ходил он в козляке — дошка такая, из шкуры косули, шерстью навыворот. Вот один городской, второпях да в потемках, и стрельнул в него — продырявил картечиной зад. Но не бросил, не убежал, а домой дотащил… Лежит мой старик на брюхе, ругается матерно. Тот охотник прощения просит, а дед свирепеет: «В суд подам на тебя! Ходют тут всякие, дырявят людям зады!.. Ступай тащи еще водки!» Ведро, однако, споил он ему…
— А что с твоим мужиком запойным потом-то стряслось?
— В реке утоп. Царство небесное, светлое место!.. А второй у меня был фронтовик, сильно израненный. Этот сам по себе умер. И вот я одна. Детей не было по моей, выходит, причине.
— А сюда тебя черти зачем притащили? — нагло спрашивал Мотька.
— Поманула родная сторонушка, я и приехала. Чужой край он и есть чужой край.
Тетка Винадора смотрела на племянника маленькими стеснительными глазами и много в них было скрытой, не высказанной печали.
Мотька, беседуя с теткой, доканчивал бутылку водки. Лицо его уже сделалось красным, глаза угарно горели.
— Тетка! — крикнул племянник, хотя Винадора сидела рядом, по другой край стола. — А есть у вас девки в селе? Я не успел приглядеться еще.
— Как им не быть, соколик, — отвечала богоугодная старушка. — Всех сортов и всех колеров есть. Только что тебе присоветовать — в толк не возьму.
— Я в аэропорту видел тут одну — на кассе сидит. Во цветик! — оскалился Мотька.
— Эту я знаю, племянничек. Она будет дочка охотника Савушкина, Хрисанфа Мефодьевича. Галей зовут. Мне Пея сказывала, что друг сердечный есть у нее. Не по тебе ёлка, Мотенька! Тот, слышно, красивый да молодой. А тебе уже лет-то многонько…
— И чо? Я ветошь, чо ли?! Ну сказанула, — обиделся пьяный Мотька.